объяснял полицейским, показывал на меня, руки его мелькали в воздухе, лицо изменилось, покраснело. Я стояла, прижавшись к матери, и чувствовала, как она дрожит. Нас вывели на улицу, где собрались все жители. Мы шли на городскую площадь. Здесь мы увидели множество людей, согнанных со всего города, отец взял меня на руки так, чтобы я не смотрела на ратушу, но мне было интересно, несмотря на страх, я крутилась, хотела увидеть то, что видели другие, потому что головы всех были обращены в ту сторону. Толпа молчала, немецкая и польская полиция перекрыла все выходы. Я увидела большое красное знамя со свастикой, свисающее над ступеньками с фронтальной стороны ратуши, под ним стояла группа «плохих». Внезапно толпа всколыхнулась, зашумела. Отец крепко прижал меня, силой отвернул мою голову от ратуши, прижал к себе. Я ждала, что он скажет что-нибудь приятное, как обычно, когда прижимал мою голову к своей щеке, но он молчал. Я уже не боялась. Через плечо отца я видела других детей, хотела даже слезть и поиграть с ними, но толпа пугала меня. В какой-то момент объятия отца ослабли, я повернула голову и увидела пять обнаженных мужских голов под стеной ратуши. Я услышала громкую команду на «плохом» языке, и не успел отец заметить, что я смотрю на ратушу, как грянул залп и потом сразу — крик женщин и детский плач. Напуганная выстрелами и криком, я тоже начала громко плакать.
Отец отступил и стал пробиваться сквозь густую толпу, отстраняя людей свободным плечом, освобождая дорогу матери, ни на кого не обращая внимания, при этом говоря мне, чтобы я не боялась, не плакала, потому что это был только гром. Полицейские пропустили нас, мы бежали по пустынной улице домой, в квартире меня сразу же уложили в кровать, занавесили окна. Отец ходил по комнате, останавливался у стола, стучал по нему ладонью, я видела, как он отстранил маму, когда она к нему приблизилась, говорил злым шепотом, а потом вынул из шкафчика водку и выпил.
Мне кажется, что он страдал из-за того, что ему пришлось подчиниться приказу «плохих», что он оказался беспомощным, принимая участие в качестве зрителя при публичном приведении в исполнение приговора, он оказался запланированным зрителем, как бы принадлежащим к этой сцене, страдал оттого, что не оказал сопротивления. Ясное дело, иначе он поступить не мог, чтобы не подвергать риску себя и нас, но он выбирал, должен был выбирать, ведь он сначала отрицал необходимость подчинения врагу. Я не знаю, как у него протекал процесс подобного выбора: между нашей безопасностью, особенно моей, и своим делом. Я не могу поверить, что он не понимал, какой подвергает опасности не только себя, но и обеих нас, хотя в первый период оккупации еще не все осознавали и питали надежду, что не будет так уж страшно, как на самом деле было потом.
На следующий день после первой в городе публичной казни, когда отец был в магазине, мать упаковала мои вещи и отвезла меня на крестьянской подводе в деревню к тетке Мане. В дороге она утешала, говорила, что в деревне будет хорошо, я стану здоровее, что долго это не продлится, что они с отцом будут меня навещать. До этого я никогда не расставалась с матерью, поэтому известие, что она оставляет меня, прозвучало зловеще, я даже представить себе не могла ее отсутствия. Поездка через поля и леса быстро успокоила меня, лучше, чем слова матери. В деревне мне потом понравилось, и тетка, и соседские ребята, которые сразу же взяли меня с собой на большой зеленый пруд. Я весело играла до момента, когда пришла тетка Маня, чтобы забрать меня домой, и сказала, что мать уже уехала. Я отлично помню этот момент, потому что это было мгновение первой боли. И боль пронизывает меня даже теперь, когда я пишу эти строки, эта боль всегда возвращалась, когда я вспоминала уход матери и отца, их уход навсегда. (…)
Стихи Потурецкого
Не стреляйте в детей
Против Потурецкого
(…) тот, в гражданском, посмотрел на меня почти с сочувствием, ему показалось, что я наконец признал, что он прав. Предложил даже сигарету.
— Так, значит, вы признаете, что речь шла о «союзе не на сегодня и не на ближайшее завтра», то есть, по нашему отсчету времени, именно о послевоенном периоде, о сегодняшнем дне. Хорошо. Вы должны согласиться также, что в воззвании содержалось прямое одобрение нападения на Советский Союз пли, как вы выражались, на Советы.
Я начал протестовать, но мне трудно было из этого выбраться, так как аргументы тяжелого калибра сочетались с абсолютно вздорными, как, например, это название СССР, до войны все, включая коммунистов, пользовались названием «Советы», и оно не имело отрицательного оттенка или звучания. Кроме того, я, как уже упоминалось, никогда не интересовался политическими теориями, в довершение ко всему я не понимал, в чем, собственно, дело, почему откопали наш существовавший до создания Польской рабочей партии «Союз», и Потурецкого, и всю нашу историю, но до меня дошло, что последнее обвинение звучало весьма серьезно: одобрение гитлеровского нападения на СССР!
— Не так это было, мы только предвидели, что столкновение должно произойти, что это неизбежная историческая закономерность. Слово «одобрение» сюда не подходит.
Он усмехнулся, уж очень жалким было мое объяснение, я предполагал, что он не замедлит упомянуть о теории двух врагов, будто бы мы рассматривали гитлеровскую Германию и Советский Союз как двух одинаковых врагов Польши и поэтому «радовались». Именно так получалось.
— СССР подвергся внезапному нападению, то есть Советский Союз не хотел, не хотел этой войны, а вы хотели. Почему? И если вы этого хотели, а в этом нет никаких сомнений, то, как люди активные, к тому же состоящие в организации, должны были действовать в этом направлении, чтобы дело дошло до этой войны. Логично? Логично. Рассуждая логически и дальше — вы помогали немцам, то есть стороне, которая этого х о т е л а. Так ведь? И я вам подскажу почему. Вы были троцкистами.
— Ошибаетесь, — пытался возражать я, — взгляды Потурецкого менялись, это действительно так, но, во-первых, он всегда считал Советский Союз нашей надеждой, надеждой всего мира, и с самого начала связывал с этой войной надежду на общеевропейскую революцию, во-вторых, уже в 1941 году он придерживался взглядов почти идентичных с программой ППР, которая, как я знаю, обязательна и сегодня.
— Вот, вот. От троцкизма до национализма, этот путь в истории слишком хорошо известен, и вы тоже на него вступили.
Я чувствовал себя обложенным со всех сторон, в рассуждениях этого человека действительно присутствовала логика, своеобразная, но все-таки логика.
— Я не знаю, в чем дело. Потурецкие героически погибли, из бывшего руководства мало кто выжил, но ведь есть люди, есть документы, можно проверить. Живы товарищ Ян Добрый, Петр Манька и другие.
Ян Добрый, находившийся тогда в зените славы, показал, судя по тому, что мне прочитали, правду, но только теперь, на Раковецкой, правда эта прозвучала грозно. Допрашивающий перечислял: создание псевдокоммунистической организации некоммунистами (он имел в виду Потурецких), без каких-либо директив из «центра», протаскивание программы, включающей пункты от европейской революции до единого в буржуазном понимании народного фронта.
Затем он изложил мне показания Петра Маньки, относящиеся к несколько более позднему периоду, когда уже организовывалась ППР, из СССР в Польшу прибыл Войцех Добрый и был направлен в Гурники с целью присоединения нашего «Союза» к вновь созданной партии. О Петре Маньке я писал много, ценил его за энергию, энтузиазм, организационные способности. Я знал, что он не любил Потурецкого и был очень честолюбив, но его показания удивили меня злыми нападками. Однако не будем опережать события. Меня спрашивали о довоенных контактах Потурецкого с членами КПП, но об этом я в самом деле ничего конкретного не знал, особенно о «Молоте», редакторе какого-то полулегального еженедельника, в котором до войны Потурецкий якобы публиковал свои работы.