Культура в мире войн и голода, насилия и преследований, страха и классового неравенства, господства наживы и штыка, такая культура является лишь удобной маской. Культура становится всеобщим благом лишь тогда, когда она является общим достоянием, и только революция в состоянии превратить ее в общественную собственность. Культура является, скажем, атрибутом свободы, однако свобода человека невозможна без создания социального равенства во всем мире, когда каждый будет освобожден от бед современности, такое освобождение может принести только революция.

(Абзац выброшен.)

Начало деятельности

(фрагмент неизданного биографического романа Леслава Кжижаковского, без заглавия, написанного им в 1969 г. Действие происходит в 1939–1956 годах. Одна из сюжетных линий касается Потурецких, их организации, а также судьбы самого автора — «Леха», другая — биографии «Веслава», изложенной довольно свободно)

Он стоял у темного окна, спиной к комнате, лицом к городу. Час назад он открыл дверь в квартиру, как бы возвращаясь в прошлое, и был удивлен, что ключ, сохранившийся в кармане зеленых защитных брюк, открыл замок. Когда же дверь подалась, он заколебался переступить окрашенный красной краской порог и войти в холодный коридор, где гудит водопровод и пахнет, как и во всем доме, жареным луком. Эти звуки и запахи вызывали в памяти нечто навсегда утраченное, хотя со времени, когда он покинул дом и квартиру, не прошло и двух недель. Я вернулся домой, домой, повторял он себе, постепенно осваиваясь в жилище. На столе под графином записка: «Бежим на машине на восток. Подходят немцы. Твои Ванда и Аня». Может, они все-таки не уехали, может, они здесь, в квартире, в доме, где-нибудь в саду, может, притаились и хотят устроить ему радостный сюрприз. Он ощущал их присутствие, почти осязал его, он погладил неуклюжий шкаф, где хранилась их одежда, пахнущая нафталином, крахмалом, лавандовым саше, обвел пальцем круги, отпечатавшиеся от горячих стаканов на полированной поверхности стола, осмотрел лежащую в раковине недомытую посуду, со следами яичницы, макарон, скисшего молока. Передвинул распотрошенную детскую кроватку с розовой клеенкой и тряпичной куклой, подвешенной на спинке, потряс жестяную кошку-копилку — в ней ничего не было, зазвенело лишь железное колечко. Ему казалось, что эти следы свидетельствуют о присутствии дорогих ему существ, а записка под графином — только шутка. Хотелось даже позвать их, выманить из укрытия, но он не смог вслух произнести ни слова. Здесь он один, город темнел за окном, тихий и беззвучный, не слышно выстрелов, гудения пожаров; окно спокойно вырисовывалось на фоне еще светлой стены, через заклеенные бумажными полосками стекла виднелись лишь крыши домов и склон Замковой горы. На лестничной клетке шуршала щетка, хлюпала вода в ведре, наверное, уборщица мыла лестницу, как каждую неделю, как обычно, с тех самых пор, как стоит этот дом. Мигнул за окном синий свет автомобильной фары, затем еще и еще раз, послышались звуки мотора, вернув к действительности стоящего у окна мужчину. Он повернулся спиной к городу, в темноте вошел в кухню в поисках еды, но не нашел ничего, кроме банки с крупой. Поэтому он только напился воды и снял ботинки, при этом подумав, как долго он их не снимал и сколь долго, следовательно, продолжалось «все это», от первой секретной мобилизации в августе до сегодняшнего дня — дня поражения.

Уснул он на стуле, а когда проснулся, принялся приводить в порядок бумаги, одни откладывал в металлическую коробку школьной сберегательной кассы, другие сжигал в печи. Он долго смотрел на бушующий огонь, когда же пламя охватило разорванную фотографию последнего школьного выпуска, вынул ее и притушил, чтобы еще раз посмотреть на лица своих учеников. Он не знал, кто из них остался в городе, но ему хотелось, чтобы были все, они были ему нужны, он нуждался во встрече с ними и считал, что должен отыскать их и посмотреть им в глаза. Он перечислял в памяти фамилии, школьные прозвища, припоминал, кто кем был, и, наконец, написал на листе бумаги несколько фамилий, в том числе и фамилию «Леха», мальчика начитанного, способного, с некоторыми литературными наклонностями, которого он особенно ценил и любил. Затем умылся, переоделся и спокойно ждал утра. Однако чем меньше времени оставалось до наступления дня, тем большее проявлял он нетерпение, хотелось узнать правду о городе, посмотреть, насколько он изменился, в этом сомневаться не приходилось, город должен был измениться после шока, вызванного немецким вторжением и сентябрьским поражением. Должны были измениться и люди, хотя бы даже внешне. Ему пришлось еще долго ждать, прежде чем он смог выйти на улицу; раздавшиеся наконец за окном оклики, отзвуки поспешных шагов дали ему возможность выйти. Он выбежал из дома и, увидев, что жители небольшими группками направляются на городскую площадь, пошел за ними. По пути ему встречались разбитые витрины магазинов, запертые ворота, осколки стекла на брусчатке, он рассматривал плакаты, расклеенные еще до его ухода в армию, груды бумаги перед зданием воеводского управления, серебряную змейку сахарного песка из распоротых мешков и желтые листья в парке. Он внимательно присматривался к людям, их было не так много: несколько подростков и женщин, одетых, как обычно, как всегда, только разве что более спешащих и очень озабоченных, все торопились в направлении площади. Через город проходила колонна военнопленных. Солдаты без оружия, без поясов, заросшие, в порванных мундирах, с трудом передвигающие ноги, с опущенными глазами, позвякивая котелками, всем своим видом вызывая рыдания женщин.

— Наши, — услышал он за собой знакомый голос Владека Цены, с которым накануне вернулся в город. Тот стоял позади в черном воскресном костюме и белой рубашке с галстуком, обнажив коротко стриженную голову. — Это наш полк, пан поручик.

Вермахтовский фотограф щелкает «Лейкой», кто-то из толпы бросает сигареты, и через мгновение вдоль всей трассы летят коробочки, булки, наскоро приготовленные свертки, а фотограф продолжает щелкать, солдаты на лету хватают свертки, с трудом улыбаясь, машут руками, как бы говоря: ну, ничего, ничего особенного, так уж случилось, но вы не огорчайтесь, все будет хорошо. Господи Иисусе, пресвятая дева Мария, боже всемогущий, еще мгновение — и толпа заплачет или запоет.

— Пойдем, Цена, — говорит поручик.

Улицы пустынны, все, кто жив, — сейчас на площади. Идут, впереди «Штерн», за ним Цена, в направлении Замка, подальше от пленных, как можно выше. Однако там, на вершине старой разрушенной башни, виднеются зеленые немецкие мундиры, головные уборы горных стрелков, блеск полевого бинокля. Это ничего, надо идти дальше. Они отлично знают каждый закуток Замка, через пролом в стене добираются до кольцеобразного бастиона с обвалившимся перекрытием, в него вход только снаружи, со стороны крутого склона. Они садятся у входа. Цена с опаской смотрит на изможденное, с ввалившимися щеками лицо поручика, на глубокие тени под глазами, в которых горит недобрый, немигающий огонь, на склоненную, сгорбленную фигуру в сером костюме, запачканном чернилами, на обтрепанный воротник сорочки. А «Штерн» смотрит вниз, на город, на башни ратуши, где как раз вывешивают темно-красный гитлеровский флаг с белым пятном посередине, в котором шевелится скрученная свастика. Флаг полощется на ветру на фоне белой башни и зеленого холма. Верхушки костелов, вместе с самым высоким приходским, прикрывает полоса тени, отбрасываемой серой тучей, плывущей на город со стороны леса, где вчера были разбиты остатки дивизии.

По дороге движется колонна грузовиков. Пленных ведут на заводской двор. Там, наверное, пересыльный пункт. Накормят, а потом на железную дорогу. В лагерь. А об остальном можно только догадываться.

— Что делать? — говорит Цена. — Мы как-то спаслись, а они…

«Штерн» задумывается: что он, собственно, знает о Цене. Почти ничего. Сын переплетчика, ходил на лекции в народный университет, был в одном с ним полку, но в другом батальоне. В общем, немного, если о человеке можно знать несколько больше, чем говорят о нем чисто внешние данные. Шуршат камни — это немцы спускаются с Замка, громко разговаривая, восхищаясь красивым видом, затем наступает долгая тишина. «Штерн» наблюдает за движением внизу, следит за колоннами пленных, они входят в ворота завода сельскохозяйственных машин и исчезают за оградой. Он может лишь пассивно наблюдать, это вызывает в нем бешенство: ведь еще вчера он торопился к ним на помощь и наверняка помог бы, если бы не распоряжение капитана из штаба и не собственная убежденность, что слишком поздно. Все-таки, какова ни была бы дальнейшая судьба, надо было идти со всеми вместе, думает он. Громкий кашель прерывает его размышления. Цена встает, прикладывает палец к губам и осторожно, на цыпочках, выходит из бастиона, надо проверить, кто еще здесь крутится, спустя минуту, свистом дает сигнал, что можно пройти.

Обеими руками он хватает толстого офицера за локоть, вырывая у того пистолет. На офицере поверх мундира крестьянский жупан, на голове старая шляпа, лицо покраснело от усилий вырваться.

— Хотел пустить себе пулю в лоб. Отпусти!

— Успокойтесь, — говорит «Штерн», — слишком романтично. Сдать оружие, а то врежу!

Офицер отдает оружие и внезапно садится, сломленный, обмякший, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Когда же видит перед собой открытый портсигар из темно- коричневой кожи, отрицательно качает головой, как бы удивляясь, что в такой момент кто-то еще может курить.

— Поручик Потурецкий, — представляется «Штерн» с легкой насмешкой и называет номер своего полка и дивизии, добавляя с издевкой: — С кем имею честь?

Его раздражает показное отчаяние офицера, сам он, человек простой, презирает такую слабость. Офицер встает, с трудом выпрямляется, ноги у него как ватные, голова налита свинцом; перед ним чужие, в штатском, один говорит, что поручик, там вдали заводские корпуса, туда согнали остатки дивизии.

— Там мои ребята, — говорит он, — а я здесь один. Я убежал, когда выводили офицеров, но ребятам ничем не могу помочь независимо от того, сдался бы я в плен или убежал. Я командир полка. Полковник Сташевский.

Торопливый говор, характерный для жителей восточных областей Польши. Мягкий, а сами слова твердые. Теперь полковник исподлобья смотрит на обоих мужчин.

— А вы что! Просто домой убежали? Трусы! — шипит он, тщетно пытаясь плюнуть, в пересохшем горле нет слюны.

— Пан полковник, а может, удастся что-нибудь сделать для этих парней, — говорит «Штерн», пропуская оскорбление мимо ушей. — Надо спокойно, разумно оценить обстановку, а не разыгрывать драму, мы не в театре.

— Господин полковник, — добавляет Цена, — можно их отбить. И в лес. Ведь еще не конец.

— Конец, — шепчет полковник, — на этот счет у меня нет никаких иллюзий. А я жив! Какой позор!

— Идемте со мной, — предлагает «Штерн». — Я здесь неподалеку живу. Давайте сойдем со сцены.

Ему стыдно перед Ценой за полковника, он считает, что тот спятил, в голове у него все перемешалось, надо быть сумасшедшим, чтобы убежать из колонны военнопленных, переодеться, подняться к Замку, посмотреть на остатки своих войск, взятых в плен, и приставить к виску дуло пистолета. Учитель гордился трезвостью ума, хотя временами ему было далеко до этого, но то, что он сам так считал, придавало ему силы и действительно позволяло иногда сохранять спокойствие в рискованные моменты жизни и истории. Ему также не чужда была романтическая настроенность, но ему претили театральные эффекты в выражении чувств. К полковнику он расположился с симпатией и понимал его отчаяние, ведь и ему самому пришлось все это испытать, и никуда от этого не денешься, сейчас он больше думал о Цене, о солдате, перед которым он чувствовал себя виноватым, он был офицером и относил себя к категории тех, кто ответствен за других, почти за весь народ. Их недолгое совместное скитание, настойчивые наивные вопросы Цены о судьбе страны и народа убедили поручика в этом. И хотя он до сентября близко не знал Цены, но теперь рассматривает его как представителя простых людей, обманутых и разочарованных, требующих справедливой расплаты.

В квартире «Штерна» полковник немного успокоился, впрочем не настолько, чтобы трезво оценить обстановку и сделать выводы. Он что-то говорил о продолжении борьбы, проклинал правителей Польши, надеялся на внезапный удар Франции и Англии, что принесет быстрое, победоносное окончание войны, высказал мнение, что Германия не может выиграть войну только потому, что это противоречит высшей справедливости, неписаному, но существующему закону, согласно которому победа всегда на стороне правого. Это раздражало учителя. Он слишком хорошо знал историю, чтобы серьезно отнестись к этому тезису; естественное чувство противоречия подмывало его разрушить столь нелепые взгляды полковника, поэтому он прямо заявил, что, увы, в ближайшем будущем успех фашистам обеспечен, а быстрый переход в наступление союзников Полыни — это чистой воды иллюзия.

— Скоро, скоро, пан поручик, — не успокаивается полковник. — Но, разумеется, какое-то время пройдет, а бездействовать не годится. Были аналогичные ситуации. Я сам был в Польской военной организации,[4] знаю, знаю, можно и надо это повторить.

— А я, пан полковник, коммунист, — говорит «Штерн» просто, как будто бы сказал: «а я учитель».

Но эффект от сказанного молниеносный. Полковник ловит ртом воздух, закрывает лицо руками, сквозь пальцы смотрит на пьющего чай «Штерна» с таким изумлением, будто бы увидел призрак, призрак, знакомый ему по 1920 году, по боям с Первой конной Буденного. Видимо, только таким он представляет себе коммуниста: в форме конармейца, в буденовке с красной звездой, или как их изображали в Польше на плакатах. А здесь перед ним сидит здоровяк с крестьянским лицом, очень польским, и, вдобавок, поручик Войска Польского. И у Цены выражение на лице, никак не подтверждающее заявление Учителя. Цена знает, что поручика в Гурниках именно так, то есть коммунистом, и называли, но сам он никогда не верил

Вы читаете Личность
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату