приободренная, просветвленная и очеловеченная, вышла, будто из греческого храма! И тут я понял, что и входила она тоже будто в святыню. В святыне этой черпали силы современные инженеры и адвокаты! Ежедневно выходила она из этого места, становясь все лучше, все культурнее, высоко держа знамя прогресса, в месте этом был источник интеллигентности и естественности, которыми она донимала меня. Хватит. Прошла в ванную. Запел петух.
А потом рысью примчался Млодзяк в домашней куртке, громко отхаркиваясь и сплевывая, проворно, дабы не опоздать на службу, с газетой, дабы не терять времени, в очках на носу, с полотенцем на шее, чистя ноготь ногтем, стуча тапочками и капризно шлепая голыми пятками. Завидя дверь уборной, он захохотал смехом задним, дворовым, тем же, что и вчера, и пробрался туда, как работающий интеллигент- инженер, игриво и плутовски, необычайно остроумный. Пробыл он там долго, выкурил сигарету и пропел кариоку, а вышел совершенно деморализованный, типичный интеллигент-хамло с рожей такой кретински- водевильной, омерзительно-похабной, порочно-отупелой, что я кинулся бы на эту рожу, если бы не сдержал себя. Странное дело – если на жену ватерклозет действовал конструктивно, то на него он, казалось, действовал деструктивно, хотя он ведь был инженером-конструктором.
– Поживей! – развязно крикнул он жене, которая мылась в ванной. – Поживей, старая! Витенька на службу торопится!
Под влиянием ватерклозета он назвал себя уменьшительным Витенькой и с полотенцем ушел. Сквозь царапины на матовом стекле я осторожно заглянул в ванную. Инженерша, голая, вытирала бедро купальной простыней, а лицо ее, кожа которого была потемнее, мудрое, заострившееся, нависло над жирно-белой, телячьи-невинной, безнадежной коленкой, словно ястреб-стервятник над теленком. И была в этом жуткая антитеза, казалось, орел кружит беспомощно, не в силах схватить теленка, который голосит благим матом, а это инженерша Млодзяк гигиенично и интеллигентно рассматривала свою бабью, дрябловатую ногу. Она подпрыгнула. Стала в позицию, руки уперла в бока и выполнила полуоборот справа налево со вздохом и выдохом! Слева направо с выдохом и вдохом! Выбросила вверх ногу, а ступня у нее была маленькая и розовая. Потом другую ногу с другой ступней! И приседать! Двенадцать приседаний отбухала перед зеркалом, дыша через нос – раз, два, три, четыре, – даже бюст у нее зааплодировал, да и у меня ноги ходуном заходили, и я чуть было не пустился в пляску сатанинскую, в пляску культурную. Отскочил за вешалку. Приближалась легкой походкой гимназистка, я притаился, словно в джунглях, приготовившись к психологическому прыжку, разъяренный… нечеловечески, архичеловечески разъяренный… Сейчас или никогда, я прихвачу ее со сна, неряшливую, теплую, полуодетую, изничтожу в себе ее красоту, ее дешевые гимназические прелести! Посмотрим, спасут ли Копырда с Пимкой ее от гибели!
Она шла насвистывая, смешно выглядела в пижаме, с полотенцем на шее – вся в движении, точном и быстром, само действие. Спустя миг она была уже в ванной, и я набросился на нее взглядом из своего укрытия. Сейчас, сейчас или никогда – сейчас, пока она слабенькая и разнеженная! – но она действовала так стремительно, что никакая разнеженность так и не успела к ней прицепиться. Она впрыгнула в ванну – пустила холодный душ. Она трясла локонами, а ее гармоничное обнаженное тело дергалось, ежилось и захлебывалось от восторга под водной струей. Ха! Не я ее, это она меня за горло схватила! Девушка, никем не понукаемая, утром, до завтрака, лила на себя холодную воду, истязала тело свое до спазм и судорог того ради, дабы, захлебываясь юным восторгом на голодный желудок, обрести дневную красу!
И, сам того не желая, принужден я был любоваться дисциплиной девичьей красоты! Стремительностью, точностью, ловкостью она сумела выпутаться из труднейшего переходного периода от ночи ко дню, словно бабочка взвилась она ввысь на крыльях движения. Мало того – она еще предала тело холодной воде, чтобы молодо и бодро захлебнуться восторгом, инстинктивно ощущая, что доза бодрости окончательно добьет разнеженность. В сущности, что же могло помешать девушке приободренной, повосторгавшейся взахлеб? Когда она прикрутила кран и стояла нагая в струйках стекающей воды, запыхавшаяся, она как бы все начинала сызнова, как бы того и не было. Эй! – если бы вместо холодной она употребила теплую с мылом, немногого бы это стоило. Только холодная могла – через восторг взахлеб – навязать забвение.
Как оплеванный выбрался я из прихожей. Подло потащился к себе, поняв, что дальнейшее подсматривание ни к чему не приведет, больше того, оно может оказаться губительным. Паскудство, паскудство – опять поражение, и на самом дне интеллигентского ада меня все еще настигали поражения. Кусая пальцы до крови, я поклялся не признавать себя побежденным, но продолжать сосредоточиваться, настраиваться, и я написал на стене в ванной только это: «Veni, vidi, vici» [39]. Пусть уж по крайней мере знают, что я видел, пусть почувствуют себя обсмотренными! Враг не спит, враг бдит. Моторизация и динамизация! Я пошел в школу, в школе ничего нового, Бледачка, поэт-пророк, Мыздраль, Гопек и «accusativus cum infinitivo», Галкевич, лица, рожи, попочки, палец в ботинке и повседневная всеобщая несостоятельность, скучно, скучно, скучно! На Копырду, как я, впрочем, и предполагал, письмо мое никак не подействовало, самое большее, он, может, чуть заметнее, чем обычно, акцентировал ноги, но я не был уверен, не кажется ли мне это. Зато на меня коллеги смотрели с отвращением, и даже Ментус спросил:
– Бог ты мой, где ж ты себя так отделал?
Действительно, рожа моя после сосредоточения и настройки стала такой муторной, что я и сам хорошенько не знал, на чем сижу, но плевать, все равно, ночь, ночь была всего важнее, с дрожью ожидал я ночи, ночь решит, ночь даст ответ. Ночью может наступить перелом. Соблазнится ли Пимко? Искушенный, двужильный, двуединый учителишка, позволит ли он выбить себя из формы девичьим чувствительным письмом? От этого зависело все. – Только бы Пимко, – молился я, – только бы он потерял равновесие, только бы потерял голову, – и вдруг, приведенный в ужас рожей, попочкой, письмом, Пимкой, тем, что было, тем, что еще будет, вдруг я порывался бежать, как законченный псих вскакивал на уроке – и садился, – ибо куда же мне было убегать, назад, вперед, направо или налево, от собственной своей рожи, от попочки? Молчи, молчи, никакого побега! Ночь решит.
За обедом не произошло ничего достойного упоминания. Гимназистка и инженерша были весьма сдержанны в словах и не размахивали, как обычно, современностью. Явно опасались. Прекрасно ощущали мою сосредоточенность и собранность. Я заметил, что инженерша Млодзяк сидела истуканом, с достоинством особы, подсмотренной во время своего сидения, смешно, но это делало ее похожей на матрону, я такого эффекта не ожидал. Во всяком случае не подлежало сомнению, что она прочитала мою надпись на стене. Я старался смотреть на нее как можно более проницательно и сказал смиренно, подобострастно, в форме отвлеченной, что отличаюсь взглядом наблюдательным и насквозь просвечивающим, который ввинчивается в лицо, а выходит с другой стороны… Она притворилась, что не слышит, зато инженер судорожно захохотал ненароком и хохотал долго, механически. Млодзяк – если зрение меня не обманывало – под воздействием последних событий стал до известной степени склонен к неряшливости, намазывал маслом большие ломти хлеба и запихивал себе в рот огромные куски, которые прожевывал чавкая.
После обеда я пытался подглядывать за гимназисткой от четырех до шести, однако безрезультатно, ибо она ни разу не вошла в поле моего зрения. Наверняка остерегалась. Я также заметил, что инженерша Млодзяк шпионит за мной, несколько раз под пустячными предлогами входила в мою комнату, а однажды даже наивно предложила мне сходить за ее счет в кино. Беспокойство их росло, они чувствовали себя под угрозой, вынюхивали врага и опасность, хотя толком не знали, что им угрожает и к чему я стремлюсь, – они вынюхивали, и это их деморализовало, неопределенность возбуждала тревогу, а тревоге не на что было опереться. И даже разговаривать между собой об опасности они не могли, ибо слова погружались в бесформенный и зыбкий мрак. Инженерша вслепую пыталась организовать что-то вроде обороны и, как я убедился, весь день провела за чтением Рассела, а мужу сунула Уэллса. Но Млодзяк заявил, что предпочитает годовой комплект «Варшавского цирюльника», а также «Словечки» Боя [40], и я слышал, как он то и дело разражался смехом. Вообще они не могли себе места найти. Инженерша Млодзяк в конце концов взялась за подсчет домашних расходов, отступив на позиции финансового реализма, а инженер болтался по дому, присаживался то там, то здесь и напевал довольно-таки фривольные мелодии. Их выводило из себя, что я сижу в своей комнате и не подаю признаков жизни. Ведь я, разумеется, старался сохранить тишину. Тихо, тихо, тихо, порой тишина достигала величайшего напряжения, и тогда жужжание мухи походило на трубный звук, а неопределенность сочилась в тишине, собираясь в мутные лужи. Около семи я увидел Ментуса, пробиравшегося вдоль забора к служанке и посылавшего условные знаки в сторону кухни.