К вечеру инженерша тоже стала пересаживаться с места на место, а инженер в кладовке выпил несколько рюмок. Они не могли найти себе ни места, ни формы, не могли усидеть, садились и вскакивали, словно обжегшись, ходили из угла в угол, взъерошенные, будто бы кто-то преследовал их по пятам. Действительность, выброшенная из своего русла к сильными импульсами моей акции, накатывала волнами и бурлила, выла и громко стонала, а темная, смешная стихия безобразия, мерзости, гнусности все осязаемее окружала их и поднималась на их поднимающейся тревоге, как на дрожжах. За ужином инженерша едва могла усидеть на стуле, все внимание сосредоточив на лице и верхних частях своего тела, а Млодзяк, напротив, вышел к столу в жилете, завязал салфетку под подбородком и, намазывая маслом толстые, надкусанные ломти, рассказывал интеллигентские анекдоты и хохотал. Сознание, что он был мною подсмотрен, унизило его до плоской инфантильности, он весь как-то прилаживался к тому, что я увидел, и превратился в мерзкого, кокетливого, смешливого инженеришку, изнеженного, избалованного и шаловливого. Он к тому же пытался подмигивать мне и делать остроумные многозначительные знаки, на что я, естественно, не отвечал, сидя с лицом захиревшим и бледным. Девушка сидела равнодушно, стискивая зубы, игнорировала все с поистине девичьим героизмом, можно было бы поклясться, что онаничего не знает, – о, я с тревогой смотрел на этот ее героизм, который возвышал ее красоту! Однако ночь решит, ночь даст ответ, если Пимко с Копырдой подведут, современная победит наверняка и ничто не спасет меня от рабства.
Приближалась ночь, а с нею и час сведения счетов. Событий нельзя было предвидеть, не было программы, я знал только, что должен сотрудничать с каждым сумеющим пробиться ростком, ростком деформирующим, смешным, подозрительным, карикатурным и дисгармоничным, с каждым разрушительным элементом, – и меня охватил прогорклый, худосочный ужас, по сравнению с которым давящий страх убийцы не стоит ломаного гроша. После одиннадцати гимназистка отправилась спать. Поскольку загодя я пробил долотом в двери косую щель, я мог охватить взглядом часть комнаты, до того мне недоступную. Девушка быстро разделась и сразу же потушила свет, но вместо того, чтобы уснуть, только ворочалась с боку на бок на жесткой постели. Зажгла лампу, взяла со столика английский детективный роман, и я видел, как она заставляет себя читать. Современная пристально вглядывалась в пространство, словно взглядом пыталась проникнуть в смысл опасности, угадать форму, увидеть, наконец, образ угрозы, конкретно понять, что против нее замышляется. Она не знала, что у опасности не было ни формы, ни смысла – бессмыслица, бесформенность и бесправие, подозрительная, разболтанная, безстильная стихия угрожала ее современной форме, вот и все.
Из спальни Млодзяков доносились до меня возбужденные голоса. Я стремглав бросился к их двери. Инженер в белье, заливающийся смехом и весь кабаретный, опять рассказывал анекдоты с явно интеллигентским привкусом.
– Довольно! – инженерша Млодзяк в халате нервно потирала руки. – Довольно, довольно! Перестань!
– Подожди, подожди, Яська, позволь еще… Я сейчас кончу!
– Никакая я не Яська. Я Иоанна. Сними кальсоны или надень брюки.
– Штанишки!
– Молчи!
– Штанишки, хи-хи-хи, штаники!
– Молчи, говорю…
– Штанища, штанища…
– Молчать! – Она решительно потушила лампу.
– Зажги, старая!
– Никакая я не старая… Не могу на тебя смотреть! Почему я тебя полюбила? Что с тобой? Что с нами происходит? Опомнись. Мы же вместе идем к Новым Дням! Мы борцы Нового Времени!
– Ладно, ладно, толстая, толстая лангуста – хи-хи-хи – лангуста толста прыг-скок мне в уста. Хоть и толста туша, да пыл не сушит. Но огню его конец, дряхлый слишком был бабец…
– Виктор! Что ты говоришь? Что ты говоришь?
– Витек веселится! Витек шалит! Трусцой летит!
– Виктор, что ты говоришь? Смертная казнь! – выкрикнула она. – Смертная казнь! Эпоха! Культура и прогресс! Наши стремления! Наши порывы! Виктор! О, по крайней мере не так грубо, не так сильно, не так мелко… Что на тебя нашло? Зута? О, как тяжко! Что-то тут нехорошо! Что-то судьбоносное в воздухе! Измена…
– Изменочка, – сказал Млодзяк.
– Виктор! Не мельчи! Не мельчи!
– Изменушка, Витек говорит…
– Виктор!
Они стали возиться.
– Свет, – задыхалась инженерша Млодзяк. – Виктор! Свет! Зажги! Пусти!
– Подожди! – задыхался он, хохоча. – Подожди, дай я тебя трахну, в шейку трахну!
– Никогда! Пусти, кусаться буду!
– Трахну, трахну, в шейку, шеечку, шееньку…
И он изверг из себя все альковные любовные уменьшительные, начиная с курочки и кончая муму… Яв страхе отступил. Хоть и не испытывал я недостатка в мерзостях, но этого выдержать не мог. Чертово умаление, которое некогда так сильно повлияло на мою судьбу, теперь преследовало их. Дьявольской была эта выходка инженеришки, о, чудовищно, когда маленький инженер заартачится и сбросит узду, до чего же мы дожили? Трахнуло. По загривку шлепнул или по щеке вытянул?
В комнате девушки было темно. Спала? Было тихо, и я представил себе, как она спит, охватив голову рукой, полураскрытая и измученная. Вдруг она застонала. То не был стон во сне. Бурно, нервно заерзала в постели. Я знал, она съеживается, а расширившиеся глаза беспокойно всматриваются в темноту. Неужели же современная гимназистка стала уже настолько впечатлительной, что взгляд мой, проникнув сквозь замочную скважину, поразил ее во сне? Стон был дивно прекрасен, исторгнут из глубин ночи – словно сама судьба заколдованной девушки застонала, тщетно взывая о помощи.
Она опять застонала глухо, отчаянно. Неужели почувствовала, что в эту самую минуту растленный мною отец трескает мать? Неужели распознала окружающую ее со всех сторон гнусность? Мне казалось, я вижу во мраке современную, ломающую руки и до боли кусающую их. Как будто она зубами хотела дорваться до красоты в самой себе. Внешняя мерзость, притаившаяся по углам, возбуждала ее страсть к собственным прелестям. Какими же богатствами, какими же прелестями она обладала? Первое богатство – девушка. Второе богатство – гимназистка. Третье богатство – современная. И все это было заперто в ней, словно орех в скорлупе, она не могла проникнуть в арсенал, хотя и чувствовала на себе нечистый мой взгляд и знала, что отвергнутый вздыхатель стремится духовно испоганить, уничтожить, испортить, обезобразить ее девичью красоту.
И меня вовсе не удивило, что девушка, невзирая на угрозу неявного уродства, разбушевалась вовсю. Она выскочила из постели. Сбросила ночную рубашку. Пустилась в пляс. Она уже не обращала внимания на то, что я подсматриваю, да, она сама как бы вызывала меня на схватку. Ноги легко, ловко поднимали ее тело, руки плескались в воздухе. Она и так и эдак вбирала головку в плечи. Охватывала голову руками. Трясла кудрями. Ложилась на пол, вставала. Рыдала, а то смеялась или тихо напевала. Вскочила на стол, со стола на диван. Казалось, она боится остановиться хотя бы на миг, словно крысы и мыши гнались за ней, казалось, что летучестью своих движений она стремится возвыситься над ужасом. Она уже не знала, что еще предпринять. Наконец, схватила поясок и принялась изо всех сил хлестать себя по спине, лишь бы только пострадать, молодо, мучительно… Она схватила меня за горло! Как же измывалась над нею красота, к чему только не понуждала, как вертела ею, мутузила, валяла! Я замер у замочной скважины с рожей дисгармоничной и мерзкой, равно восторженной и ненавидящей. Гимназистка, метаемая красотой, выкидывала все более бурные коленца. А я обожал и ненавидел, меня бил озноб, рожа судорожно стягивалась и растягивалась, словно она была из гуттаперчи. Боже, до чего же доводит нас любовь к красоте!
В столовой пробило двенадцать. Раздался тихий стук в окно. Троекратный. Я струхнул. Начиналось. Копырда, Копырда идет! Гимназистка прекратила скакать. Стук повторился еще раз, настойчивый, тихий.