Иннокентий подошел к ней, порывисто обнял, прижал к себе.
— Любимая моя! Милая, дорогая моя помощница…
Хима жадно ловила его ласку и страстно отвечала на нее. Они забыли о святом и предались греху. В дверь постучал Юхим.
— Пора, — прошептал Иннокентий.
— Так быстро? Ну, прощай…
Хима вышла, накинув поверх одежды рясу инока.
2
Топкие дороги в Молдавии — Бессарабии. Топкие и вязкие. Земля там липкая, к ногам будто вся приклеиться хочет, хоть через плечо сапоги перебрасывай. А сапожишки у Химы не очень-то… Монашку, которая с богоугодными делами по селам шляется, не нарядишь как помещицу. Не станут верить богобоязненные бабки нарядной монашке, сраму только не оберешься.
С трудом переставляя ноги, идет Хима в Гидеримский приход, и злость сжимает ей сердце. Сердится молодка на дурацкую затею и уж недобрым словом поминает святых отцов, да и себя — за то, что к их делам сдуру пристала. Но вспомнит Иннокентия — встрепенется и пойдет дальше.
Вот уж и Гидерим крышами маячит, колодезные журавли словно подсматривают за ней, далеко ли идет. Многие села миновала Хима и только к вечеру подошла к Липецкому. Воспоминание об Иннокентии веселило путь молодке, вчерашний отдых прибавлял сил. Она пошла быстрее и вскоре очутилась в селе. Куда ж податься?
Знает Хима зажиточных хозяев, не тут-то было! Легче верблюду в игольное ушко пролезть, чем богатому в царство небесное попасть. А у бедного — от голода опухнешь.
«Черт же его надоумил в святые лезть! — злобно думала Хима, ища выход. — И здесь болит, и тут печет».
Узел со святым писанием тер и резал плечо. Открытки — портреты святого Феодосия Левицкого, — нелегально отпечатанные в типографии Фесенко в Одессе, скользили и высовывались из-под полы, вот-вот рассыплются. Ноги по колено погружались в грязь. Сырой ветер пронизывал насквозь. Хима колебалась.
«Эх, будь что будет. Они там, чертовы сыны, вылеживаются на мягких перинах, а мне здесь и поужинать нельзя? Пойду».
Завернула в первый же двор. Собаки залаяли на нее и опрометью — к икрам.
— Ату, чтоб вы подохли! Хозяев здесь нет, что ли? Э-гей, люди!
— Кто там?
— Пустите, христа ради, в хату. Так, не про вас будь сказано, устала в дороге, что еле ноги волочу. Едва до вашего двора добралась.
· Не знаю, сестрица, что и сказать вам. Нет хозяев, а я… сами знаете, как в чужом доме…
· Ну хоть посижу, пока они придут.
Почти силой ворвалась в дом, и — только к лавке, так и упала на мягкий ковер. Распрямила ноги, потянулась и почувствовала себя лучше. Молодая красивая молдаванка, видно замужняя женщина, с грустными глазами, смотрела с жалостью на уставшую Химу.
— Издалека?
— Из Балты. По божьим делам. Знаете, чудо такое произошло у нас, мощи святые обрели, вот я и тружусь для бога.
— Какие мощи? Кто их открыл и какого святого?
— Да у нас, говорят, в Балте. Молодой монах, правда, — отец Иннокентий, — но сподобился делам праведным. Сон такой видел, видение.
Пытливо смотрела она на молодую молдаванку, которая как-то горько, одними уголками малиновых губ улыбалась, недоверчиво осматривая Химу, так легко уверовавшую в крестьянскую простоту. Неумело повела Хима дело, и Соломония сразу догадалась.
— Так чудо, говорите? А что же тот монах?
— Издалека он. Скитался по миру в делах божьих и в Почаеве, и в Киеве, и в Одессе.
— В Одессе? Где именно?
— Кто его знает. В миру Иваном звали отца Иннокентия. Только недавно высвятили — Иннокентием нарекли.
Сказала — и с последним словом на устах замерла. Что-то странное случилось с молодицей. Словно воздуха вдруг не хватило ей, словно угорела, и побледневшими губами хватала воздух. Будто не в себе молодка, а сказать не хочет. Хима, почувствовав неладное, прекратила разговор.
— Так хозяева, говоришь, придут?
— Придут, — кивнула, опомнившись. — А вы сюда зачем?
— Почитай, если грамотная, — подала она листок с портретом.
Соломония прочла и еще больше утвердилась в своей догадке. Многолетние поиски Ивана кончились, и онавдруг снова увидела перед собой бывшего сотоварища по своим религиозным скитаниям. Будто вновь обращался к ней знакомыми словами, каждой строчкой этого незамысловатого письма автор, которого Соломония так хорошо знала и столько выстрадала из-за него.
— А много ли вас по миру пошло?
— Много, сестрица, много. Потрудиться каждый хочет, пока в состоянии. Во все села и за Днестр пошли. Отец Иннокентий велел возвращаться только после того, как эта котомка опорожнится — все разойдется по людям.
Соломония уже не слушала Химу. В голове ее замелькали догадки, планы и среди них один:
«К нему! К нему! Как можно скорее в Балту!»
Тем временем пришла хозяйка и захлопотала возле монашки. Соломония незаметно вышла из дома и вошла в касуцу. Сердце ее трепетало, в висках стучало до нестерпимой боли.
«Он здесь. Он здесь, моя мука, моя боль. Месть больше не будет сушить мое сердце, разрывать мозг, сон снова вернется ко мне. Он здесь, ирод, душегуб, убийца моих малюток, прижитых с ним по-собачьи, по- собачьи и похороненных — без кропила, без кадила… Он здесь…»
Торопливо собирала вещи, самое необходимое. Ненужное бросала, оставляла на сохранение хозяйке: «Помянет душу, если что…» На утро, как только рассвело, Соломония поднялась. Встала с постели, так и не сомкнув за ночь глаз.
— Ухожу от вас, хозяйка. Прощайте.
С тем и ушла. Проковыляла вдоль села, дорогой на Гидерим, и только возле последнего журавля оглянулась назад:
— Прощай, тихий покой.
А вслед ей летела стоустая молва о славе Иннокентия балтского. Осанну пели Феодосию-чудотворцу. Всполошилось село. Заговорило, изголодавшееся по слухам. И эта молва, словно кнутом, подстегивала Соломонию, хлестала, как крапивой, по ногам. Без отдыха мчалась вперед. Туда, в Балту, где живет он, отец по-собачьи прижитых детей, туда, где сердце перестанет сохнуть от жажды мести, где оно не будет разрываться на части от боли.
Липецкое гудело новым гомоном. И долго еще не умолкало; пожалуй, до сего времени говорит оно об этих событиях.
Соломония очень торопилась, даже взмокла, но не останавливалась ни на минуту, шла, приглушая боль, терзавшую сердце.
Она торопилась туда, к нему, излить боль сердца о детях, о своей погубленной молодости.
3
Ей едва исполнилось тринадцать, когда неумолимая смерть сомкнула бледные отцовские уста. Мать высохла за год, как картофельная ботва. Постонала и утихла навсегда. Катинка одна. Ох, как жалобно рыдала она по ночам, когда ветер жутко гудел в разбитых окнах, а седой, лохматый мрак выползал из-под немазаной печки и забирался к ней в постель. Припадала к стене и все кричала:
— Мамочка моя родная! Мамочка хорошая, вот он, вот хватает меня!
Стена не подавалась, а косматые волосы касались потолка. Мрак наседал на маленькую Катинку, держал ее в тисках, выжимал дух, а затем швырял в какую-то пропасть, где она, стукнувшись головой обо