— Могут побить. Не боитесь?
— Не боюсь.
— Как знаете… — полковник прошел вращающуюся дверь и направился к депутатской машине, которая поджидала его в стороне.
Толпа стала аплодировать, полковник, улыбаясь, кивал с признательностью и, как тенор перед поклонниками, приветственно поднимал руки.
Вскоре прикатили на микроавтобусе Першин и разведчики, никто не посмел тронуть Бирса, лишь выкрикивали что-то и угрожающе размахивали руками.
— Шпана безмозглая! — брезгливо ворчал Першин. — Недоумки!
…после пролетья[6] немыслимая жара подступила к Москве, навалилась и обволокла город. День за днем тяжелое солнце калило камни, густой, липкий, похожий на жидкое стекло воздух с утра до вечера висел над раскаленными мостовыми, город погрузился в изнурительный зной, как в кипяток. На Тверской и Мясницкой, в Охотном ряду, на Моховой, по всему Садовому кольцу и на площадях у вокзалов одуряющая жара плавила асфальт.
Горожане мечтали о дожде. Всяк москвич, знающий толк в приметах, напрягал внимание в надежде узреть тайный знак или угадать скрытую посулу. Старожилы не помнили столь знойного июня, сушь обрушилась на Москву, как Божья кара. Некая старуха, неизвестно откуда взявшаяся в одном из зеленых дворов Чертолья, читала по черной тетради извлечения из древнего календаря.
— Ежели солнце при восхождении окружено красными облаками, день обещает ненастье, а скорее — дождь с ветром. Белый обруч кругом солнца сулит непогоду, а ежели солнце при восходе увеличено против обыкновения и бледно, непременно случится дождь. Бледная луна к дождю, как и мутные звезды.
Окружившие чтицу горожане слушали с вниманием, но ни знака не было, ни приметы, сулящей перемену погоды, напротив, все приметы твердили одно и тоже и сводились к стойкому ведру и зною.
Ночь приносила слабое облегчение, было душно, нагретые за день камни отдавали тепло. Вместе с темнотой приходил страх, бремя ожидания было не легче, чем гнет жары.
…ветер бил в открытые окна, электричка, как тяжелый снаряд, пробивала ночное майское пространство, оставляя за последним вагоном безвоздушную пустоту. Яркий лобовой фонарь взрезал сумеречную мглу, под колесами клубилась пыль, отброшенный в стороны рваный воздух трепал заросли чертополоха, росшего у полотна.
Издали освещенные окна электрички смотрелись, должно быть, как бегущее в темноте светлое многоточие, но так пусто, так безлюдно было в ночных полях, что поезд с уютно горящими окнами мнился единственным убежищем, где теплилась жизнь.
Ключников возвращался в Москву из Звенигорода.
После Егория в лист пошли рябина, клен, сирень и тополь, и вскоре стали лопаться почки березы и липы, а на Якова, тринадцатого мая, теплый вечер и тихая звездная ночь предвещали ведренное лето, но не думал никто, какой предстоит зной.
Ночью в садах и рощах безудержно разорялись соловьи. Они прилетали вслед за ласточками — те объявились на Егория, шестого мая, а следом, через день, на Марка, как водится, шестым прилетом после грачей нахлынули стаи соловьев, мухоловок, пеночек и стрижей.
В Борисов день, разломивший май надвое, соловьи, похоже, и вовсе ошалели и старались так, словно им предстояло спеть и умереть. Все двенадцать соловьиных колен оглашали ночную тишь, и хотя певцы в запале не слышали друг друга, можно было возомнить, что каждый старается перещеголять соседа.
Ближе к концу май повернул на холод, как случается в цветение черемухи, впрочем, черемуховый холод недолог, хотя раз в семь лет мороз бьет наотмашь. Но на этот май седьмой год не пришелся, едва отцвела черемуха, повеяло теплом.
В пролетье на исходе мая седьмым прилетом с зимовий прибыли самые опасливые и чуткие к теплу птицы — иволги, жуланы-сорокопуты и камышовки. Птичий гомон чуть смолкал на короткий срок посреди ночи, лишь соловей, облюбовавший ивняки, бересклет и орешник, а в садах заросли крыжовника, неутомимо перебирал все колена от зачина до лешевой дудки.
Записавшись в отряд, Ключников решил съездить в Звенигород. Был будний день, после ошеломительной московской толчеи Звенигород умиротворял медлительностью и тишиной. Ветер рябил воду на Москва-реке и раскачивал высокие корабельные сосны на прибрежных холмах.
Родители были на работе, Галю Сергей застал дома, она дежурила в ночь, днем была свободна, и они, не раздумывая, уединились в сенном сарае. Затворив дверь на щеколду, они привычно поднялись на полати. Под скошенной кровлей висели душистые веники первотравья — дягиль, горицвет, дубровка и мать-и-мачеха, томительный запах кружил голову, как слабое вино.
Сергей обнял Галю, от нее, как всегда, исходило ощущение прохлады, опрятной свежести, устойчивого покоя и надежного домашнего уюта. Они обнялись, радуясь встрече, и также радостно, безмятежно отдались любви, словно вошли в сильную спокойную реку, неторопливое течение несло их в жаркий послеполуденный час.
Позже они медленно гуляли по окрестным тропинкам, вышли оврагами к Городку и поднялись к Успенскому собору. С высоты холма открылась неоглядная даль, плес, речная излука, в стороне над лесом высились монастырские купола.
Сергей рассказал Гале об отряде, она обеспокоенно взглянула на него:
— Если с тобой что-то случится, я не переживу, — призналась она, и по обыденности, с какой это было сказано, он понял: это правда.
Галя никогда не старалась произвести впечатление, все, что она говорила и делала, было неизменно исполнено естественности и простоты никакого притворства, никакой игры и жеманства.
— Я думаю, пора, — неожиданно произнес Ключников.
Галя сразу поняла, о чем идет речь. Никогда прежде они не говорили о женитьбе. Галя не задавала вопросов и не торопила его, как опрометчиво поступает большинство женщин; когда подруги и родственники одолевали ее вопросами, она сохраняла спокойное достоинство и невозмутимость.
— Пора, — повторил он и спросил. — Ты согласна?
— Я счастлива, — ответила она без лукавства.
— Мне следовало это сделать раньше, — упрекнул он себя, но она тут же стала на его защиту:
— Ты раньше не мог.
— Я не хотел начинать с нищеты. А теперь у нас есть деньги.
— Я предпочла бы без них. Это опасно, Сережа, — в ее голосе угадывалась внятная тревога. — В конце концов, я работаю, могу взять еще одну ставку.
— Неужели моя жена будет работать на износ? Я сам заработаю, ответил Ключников, но снова, в который раз, подумал, сколько в ней рассудительности, здравого смысла и преданности — о лучшей жене и мечтать нельзя было.
По заросшему косогору они вышли к берегу холодной быстрой Разводни. Густой раскидистый ракитник укрывал песчаные отмели и глубокие омуты, высокая трава раскачивалась под ветром, и казалось, берега зыбко колышутся над бегущей водой.
Пахло душистой древесной смолкой, среди общего разнотравья выделялись запахи яснотка, кашки и сныти, птичий гомон наполнял заросли в долине реки, но стоило прислушаться, можно было отчетливо различить голоса славки, малиновки, иволги, а поодаль в лесу с утра до темноты вразнобой стрекотали зяблики, вили трель, подражая сверчкам, тренькали, рюмили, зазывая дождь, и неистово кидались в драку, стоило соседу приблизиться к гнезду.
Сергей и Галя легли в траву под деревья, потерялись в густой зелени, и казалось, они здесь свои, сродни траве и деревьям.
Под вечер, когда Ключников вернулся домой, во дворе его встретил отец.
— Надобно поговорить, — сказал он озабоченно и нахмурился, насупил брови, как бы в поисках нужных слов. — Неудобно, сынок… Столько лет вместе, а все молчком, молчком. У нее родители, подруги, родня… Полгорода в знакомых. А мы вроде всем голову морочим — нехорошо. Перед людьми стыдно.
— Мы уже решили, отец. Приеду на той неделе, заявление подадим. Можешь всем объявить.
— Вот и ладно, — облегченно вздохнул отец и повеселел сразу, посветлел лицом.
В Москву Ключников возвращался поздней электричкой. До Голицына он читал, не поднимая головы,