Лаконичным: да, нет. Со следующего понедельника.
– А почему с понедельника?
– Нужно время на перестройку.
– Сколько ты уже сроков назначал!
– А вот со следующего понедельника – точно!
– Хорошо, посмотрим, – говорила мама.
Но я знала, она первая бы расстроилась и огорчилась, если бы папа действительно стал таким: нахмуренно-деловым, без своих всегдашних шуток, розыгрышей, подковырок.
Но папа не сумел бы перемениться, если бы даже очень этого захотел: слишком много было в нем энергии, живости и задора, все это так и плескалось из него во все стороны. Я уже сказала, как он жил – как будто куда-то все время несся. Делал все с увлечением, жадно, всегда на каком-то подъеме, в радостном настроении; плохих настроений я у него не помню. Они, вероятно, бывали, даже наверняка, никому без них не обойтись, но отец умел их сдерживать в себе и быстро от них освобождаться. На работу в авиатехникум, на свои лекции по физике, он уходил всегда спеша – не потому, что опаздывал, гнала охота, постоянное чувство, будто наступивший день – самый значительный, самый важный из всех, что были. Техникум открылся недавно, отец был одним из тех, кто его добивался, организовывал; отец был горд победою, не жалел для техникума сил, времени; если было надо, азартно и готовно делал совсем черную работу: разгружал для котельной уголь, вместе с электриками чинил и налаживал электропроводку, лез после бури с кровельщиками на крышу прибивать сорванное железо, латать прорехи. Но достигнутого ему уже было мало, он с энтузиазмом смотрел уже дальше, говорил: это только начало, мы развернем техникум в институт. Вот посмо?трите – добьемся! На левом берегу растет авиазавод. А появится свой институт, станет в достатке специалистов высшего класса – то уж тогда… Отец не договаривал, какие ему видятся перспективы в том будущем, но было ясно, что вот тогда-то и начнутся самые заманчивые для него дела, что главные, настоящие его планы – там, в том, может быть, даже совсем недалеком, времени…
Он был очень молод, мой отец, мой папа с раскинутыми по лбу светлыми мальчишескими прядями, – всего тридцати лет… А характер, натура делали его еще моложе, совсем юношей. Он никогда не уставал, возвращался с лекций такой же бодрый, устремленный уже в новые свои дела, готовый тут же, лишь наспех перекусив, броситься в них с новым своим нетерпением, новым своим энтузиазмом.
И, быстренько, жадно, с волчьим аппетитом проглотив тарелку супа, он мчался со свертками ватмана к своим товарищам по кружку любительского авиаконструирования, или в мастерскую, где с этими же и другими товарищами он строил фанерные планеры, или на летное поле аэроклуба. Частенько он брал туда и меня. Мы ехали на трамвае, потом скорым шагом шли пешком за кирпичные заводы, за ипподром. На зеленом травяном поле восемнадцатилетние студенты из отцовского техникума тянули за концы резиновый канат, с бумажным шелестом взлетал белый длиннокрылый планер; как чайка в парящем полете, летел над полем и опускался на дальнем краю. Невдалеке с этого же поля с треском моторов взлетали зеленые У-2, набирали высоту и кувыркались в синеве, взблескивая лаком перкалевых крыльев. Садились, из них вылезали мальчишки и девчонки, школьники девятого, десятого классов, с лицами, на которых были восторг и счастье.
Отец мне говорил:
– Ты завидуешь? Правильно, завидуй. Это хорошая зависть. Лет через пять полетишь и ты…
Вечерами он торопил маму поскорее закончить ужин, домашние хлопоты и, дождавшись, когда она уберет со стола посуду, доставал из-за шкафа большую чертежную доску с приколотым листом ватмана, пристраивал ее поверх стола, навешивал на электролампочку на длинном кронштейне колпак из черной бумаги, чтобы свет падал только на доску, а моя и мамина кровати пребывали в тени, и начинал чертить. Я засыпала за его согнутой спиной, а он чертил до поздней ночи, иногда до самого рассвета. Мама в таких случаях сердито говорила, что так нельзя, он сорвет здоровье, она заявляет это ответственно, как врач. Но отец только отмахивался:
– Моего здоровья на пятерых хватит. Ты лучше посмотри, какая штука получается…
Я тоже лезла из-под его руки к ватману на доске, – посмотреть на очередной самолет. Они были странные, не похожие на «настоящие», те, что летают в небе.
– Почему такие короткие крылья? Где же мотор? – удивлялась я.
– Мотора не будет. Вместо него – ракета. Вот она, видишь?
– А зачем?
– Это будет самый быстрый в мире самолет. На войне он сможет догнать любой самолет врага, а его не догонит никто…
Такой самолет потом полетел – но без отца и его чертежей, а сейчас в небе почти все самолеты такие. Отец рисовал толстобрюхие, похожие на китов, пассажирские гиганты, подсчитывал, сколько поднимут они человек, называл ошеломляющие цифры: триста, четыреста. В полете пассажиры будут обедать, смотреть кино. В те годы был известен лишь один воздушный гигант – шестимоторный «Максим Горький». Но у отца в его набросках «киты неба» были еще больше. Такие теперь тоже бороздят небеса, их сделали тоже без отца, без его участия и его чертежей. Но все-таки, я думаю, не совсем без него – хотя нет среди авторов его имени. Все начинается с чего-то, с каких-то истоков, первых идей, первых штрихов, – а отец был именно таким начинателем. Одним из них… Но это я понимаю уже теперь. А тогда… Мама говорила: «Из-за твоих фантазий у нас на счетчике опять пережог электричества! Ты в конце концов дочертишься, вот отрежут у нас свет – и будем в потемках сидеть, как кроты или мыши…»
2
Последний предвоенный год мы жили в особом настроении. Для преподавателей техникума строился четырехэтажный дом, нам тоже была назначена в нем квартира – двухкомнатная, с кухней и ванной. Мы уже знали, какая именно, называли ее «наша», каждый месяц ходили смотреть, как подвигается стройка. Любимыми мамиными разговорами было размышлять вслух, как мы разместимся в новой квартире, как ее обставим и украсим. По тем временам это была большая редкость – отдельная квартира, тем более – с кухней и ванной, преобладающее большинство жило в коммунальных домах, таких, как, например, наш, по тесным клетушкам, с общими кухнями и всегдашними на них пререканиями и ссорами, общими коридорами, забитыми мебелью, разной домашней утварью, не помещавшейся в комнатах. Даже в новопостроенных домах квартиры планировались не на одну, а на две-три семьи, опять-таки с общей кухней, а ванные комнаты не строились вовсе, тогда еще не было в быту так, как сейчас, признанного правила, что ванна должна быть у каждой семьи, чтобы люди могли мыться у себя дома, когда вздумается и когда понадобится и как можно чаще, тогда была эпоха общественных бань с длинными очередями и долгими ожиданиями «семейных номеров», мыться ходили в них раз или два в месяц, с бельевыми свертками под мышкой, часто не просто семьями, а целыми родственными коллективами, чтобы пошире использовать свою очередь, – с дедушками и бабушками, детьми всех возрастов, включая и совсем малых.
Больше всего мама радовалась, что у папы будет свой постоянный угол, свой письменный стол, книжный шкаф и полки, все книги и бумаги его будут в полном порядке, а не как в нашем «пенале» на Халютинской: одни книги стопками на полу, другие – на гардеробе; папе не надо будет каждый раз заново вытаскивать и пристраивать чертежную доску, а потом убирать все назад.
Стройка подвигалась медленно, тогда вообще дома строились долго, годами, почти без механизации, кирпичи и раствор рабочие таскали наверх в основном вручную, на носилках, по сходням из шатких досок. Весной сорок первого здание стояло с еще не законченной крышей, в квартирах только начинали штукатурить стены и настилать полы.
Но я не могла удержать в себе своей радости и нетерпения и всем без конца говорила, что мы переезжаем на новую квартиру, осталось ждать уже совсем немного. Дворовым девочкам я даже раздарила всех своих кукол; во-первых – я уже большая, кончаю третий класс, в таком возрасте в куклы уже не играют, а главное – чтоб обо мне осталась у моих подружек по Халютинской память, когда меня здесь уже не будет.
В своем ожидании новой квартиры, внутренне уже наполовину переселившаяся в новый дом, я восприняла разразившуюся войну прежде всего как досадную помеху нашему настоящему переселению.
Так оно и вышло: стройка дома сразу же остановилась, никто из рабочих уже не поднялся на дощатые леса, неподвижно повисла бадья для штукатурного раствора – как оставили ее накануне рабочие, уходя на