панике, каждая из этих женщин, занятая своими детьми, могла забыть о чужом ребенке. Мама стала брать меня с собой в госпиталь, но там мне не было места, я только путалась у всех под ногами и было еще страшней: в госпитальное здание уже попала бомба, раненые, врачи, сестры были напуганы, при реве сирены поднимались суета, переполох, все ходячие лавиной неслись по лестницам в подвал, санитары тащили носилки с ранеными, маме было не до меня в эти минуты, меня могли просто раздавить, и совсем некому было мне помочь и за мной приглядеть. И я стала опять оставаться дома, а мама при каждой бомбежке там, у себя, в госпитале, трепетала от страха за меня: жива ли я, где застала меня сирена, цел ли наш подвал?

В нем прятались не только все из нашего дома, но и жильцы соседних домов, чуть не половина улицы: подвал был глубокий, основательный и, прикрытый сверху двумя кирпичными этажами, казался надежной защитой от любой бомбы. Даже стокилограммовая фугаска свободно пронизала бы этажи и разворотила бы подвал со всеми набившимися в него людьми. Но тогда еще мало знали о силе авиационных бомб, и людям под каменными сводами было легче, чем в своих стенах, которые шатались от каждого близкого разрыва и слитных ударов крупнокалиберных зенитных орудий на Кадетском плацу.

При каждой дневной тревоге в подвал приводили детсадовских малышей. Детсад еще действовал, в подвале для него был отведен один из просторных углов, поставлены низенькие скамеечки, железный бак с водою, – если дети захотят пить. Малыши были проинструктированы воспитательницами и старательно исполняли указания: шли и садились на свои скамеечки без толкотни, парами, держась за ручки, каждый твердо знал свое место, кто должен сидеть справа, кто слева, и следил, поправлял других, чтоб не происходило путаницы. Рассевшись, они сидели притихшие, не вертясь, без воркования и обычного своего щебета, и было невыразимо жалко на них смотреть, на их личики, на то, что в них выражалось. Все они будто хотели сказать – как же так, до сих пор было только доброе, приятное и прекрасное: поцелуи пап и мам, сладкая манная каша, разноцветные шары и кубики, песочные пирожки, хороводы и эта первая их песенка о двух веселых гусях, – зачем же, почему их хотят теперь убить? Крохотные их сердчишки улавливали смертный смысл тревоги и смятения старших, что все эти звуки, громыхание железного грома – чтобы их не стало на свете, и они не могли совместить то, что знали раньше, что было у них до последних дней, с тем, что наступило, понять это и осмыслить, и в глазах их были бесконечное недоумение и беспомощность, обращенные ко всем взрослым…

Теперь у меня уже спуталось, сколько дней и ночей так продолжалось и какое это было число, когда на рассвете в своей подвальной глубине мы все услышали наполняющий город странный шум какого-то большого движения. Это был шум телег сельских жителей, бегущих от немецкого нашествия, отступающих красноармейских обозов, эмтээсовских тракторов, волокущих за собой комбайны и длинные сцепы различных сельскохозяйственных орудий, и бесчисленных масс пешего народа, несущего на себе свой скарб. Увлекаемые этим движением, со всей очевидностью говорившим о близости немцев, к потокам, текущим по улицам, присоединялось и городское население. Плотная масса беженцев скатывалась с городского нагорья по булыжному спуску мимо старого Манежа, по другим, соседним, улицам к Чернавскому мосту, и тут движение стопорилось, образовывался затор: узкий мост не мог пропустить всех сразу за реку. Бетонные пролеты его гудели от тяжести стремившегося по нему потока. За все время, что стоял этот мост, верно, никогда еще по нему не двигалось столько людей и повозок и никогда еще не приходилось ему испытывать такую нагрузку. Кто-то из подвальных ночлежников сбегал разузнать обстановку, и по нашим улицам пролетела, прошелестела охватывающая холодной жутью весть, что немцы – уже возле Дона. А это значит – всего в семи, десяти километрах…

В мамином госпитале шла суматошная эвакуация раненых. По этажам метались сестры, санитарки, бегом тащили носилки. У мамы от бессонной ночи глаза были в черных обводах, шапочку она потеряла, волосы растрепались, свисали на глаза, она смахивала их в сторону, но они тут же снова падали ей на лицо.

Вокзал еще действовал, раненых возили на грузовиках туда, в санитарный поезд. Могущих двигаться самостоятельно – отправляли пешком.

С каждой отправленной партией у мамы словно тяжесть отваливалась от сердца:

– Ну, слава богу, ожоговых увезли, теперь – полостные… Слава богу, полостные все, теперь обмороженные… Ну, теперь с конечностями, черепные – и всё…

А в районе Курского вокзала уже рвались немецкие снаряды. Был отчетливо слышен их нарастающий свист, мелодичный, издалека, от Семилук, и трескучий, короткий разрыв…

Оторвавшись от своих дел, мама мне сказала:

– Поезд переполнен, его уже отправили, черепных повезем на грузовиках на Анну, с ними поедем и мы. Беги домой, неси наши мешки, другие вещи взять мы не сможем, нет места…

– А мои учебники, книжки? – Я готова была заплакать.

– Какие учебники, ты что, куда их?

– Ну хоть книжки!

– И книжки некуда. Ладно, возьми что-нибудь, самые любимые, две-три, но не больше…

Самой любимой были путешествия Кука, с картинками, на которых ветер туго надувал паруса, океанские волны пенились вокруг коралловых рифов с хохолками кокосовых пальм, плясали разрисованные туземцы с пестрыми перьями на голове. Но, как нарочно, сколько я ни ворошила свой уголок, я не могла отыскать эту книгу. Я знала, она где-то здесь, я никогда ее никому не давала, другие – давала, а эту – не могла, так мне она нравилась и так я ею дорожила.

Я перебирала книги снова и снова – и никак не могла ее отыскать. И не могла ничего выбрать взамен, все мои книги были для меня одинаково хороши, и я не знала, что предпочесть. Тогда я закрыла глаза и взяла наугад, что само попало в руки, а когда посмотрела, оказалось, в руках у меня «Занимательная математика» Перельмана, «Гаврош» и «Голубая чашка». Я не стала их менять, сунула в один из наших мешков. Забегая вперед, скажу, им суждено было проделать с нами весь наш долгий путь в наших бедствиях и мытарствах. А когда через полгода мы с мамой вернулись в свой разрушенный город и я пришла к развалинам нашего дома, среди горелого хлама, наполнявшего его пустую коробку, я с великим удивлением увидела несколько обгорелых страниц своей книги о Куке. Я подняла их с чувством, будто это не просто остатки моей детской книжки, а так, будто это само мое опаленное военным пожаром детство…

Два мешка сразу были громоздки и тяжелы для меня, я притащила их в госпиталь взмокшая, задыхаясь, – и тут взорвали Чернавский мост. Взрыв был такой силы, что в госпитале вылетели стекла, хотя до моста было с километр.

Когда сказали, что это подорвали Чернавский, мама вся сникла, руки у нее опустились.

– Теперь мы все погибли! – сказала она.

А один раненый, не стриженый, как все рядовые бойцы, а с волосами, значит, командир, сказал:

– Это не могли сделать наши, это фашистская диверсия!

Но это сделали наши. Не знаю, что случилось с подрывниками, которые дежурили возле моста, или им что-то показалось, или у них сдали нервы, но мост они взорвали раньше времени, когда еще немцев не было близко, и этим отрезали путь отхода с нагорной стороны сотням армейских автомашин, военным обозам, фургонам военных госпиталей, тысячам беженцев из сельских районов, тысячам горожан, хотевшим уйти на восток. Это стало трагедией, которую трудно передать. Умевшие держаться на воде, бросая все, что несли, пускались через реку вплавь, но большинство скопившихся у реки сделать это не могли, особенно раненые солдаты, – преждевременный взрыв моста отдал их в немецкий плен…

Подошла ночь. Но мама и в эту ночь не покинула госпиталя. Раненых осталось еще много, две большие палаты, все они были тяжелые, кто метался в жару, кто просил пить, кто скрипел зубами от боли, а сестер и санитарок не хватало, почти все они уехали с ранеными в поезде. Мама, не присаживаясь, ходила от одной койки к другой, сама давала пить, успокаивала, поправляла подушки, повязки.

Среди ночи здание мелко задрожало от тяжкого гула снаружи. Одна из санитарок прибежала снизу, глаза у нее были совсем круглыми, собой она почти не владела, крикнула на весь госпиталь не своим голосом, что это – немецкие танки. Раненые, кто слышал и понял, вскинулись с коек. Мама ужасно побледнела, а я почувствовала, точно вокруг что-то захлопнулось, будто закрылась клетка, и все мы – в ней…

5

С этой минуты в меня надолго, на всю оккупацию, вошло чувство страха, подавленности и томительного, безысходного отчаяния. Так или иначе, в том или ином виде это было у всех, у детей и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату