немцев от их бомбежек, расползались все шире, город горел одновременно в десятках мест. Но в предыдущие дни гарь и копоть сносило ветром. А в этот день ветер переменился, и весь дым с городского нагорья пополз вниз, густо наполнил улицы. В несколько слоев он заволакивал небо. Солнце не проглядывало, будто и не всходило, во мгле лишь изредка показывался бледный белый диск, похожий на луну. От дыма у всех резало глаза, точило в груди и горле. Поползли разговоры: конечно, надо из города уходить, пожаров все больше, немцы их не тушат, им это ни к чему, а мы все так пропадем: или сгорим, или задохнемся от дыма…
7
Выселение из города немцы установили в несколько этапов. Первыми должны были оставить свои дома живущие в районе завода Коминтерна, городского холодильника, стадиона «Динамо», улицы Ленина, вокзала, на том краю, что раскинулся на буграх и оврагах возле бывшего Девичьего монастыря. А также жители всех низовых, приречных улиц.
Наша Халютинская и наш дом попадали в эту первую очередь, и в день, когда на военный городок потянулось шествие народа, – кто с чемоданами, кто с рюкзаками, кто – положив свой скарб в детские колясочки, – мы с мамой, взвалив на себя свои мешки с одеждой и продуктами, что у нас еще оставались, пошли на Верхнюю Стрелецкую к бабушке. Вернее – к бабушкам.
По дороге мы разговаривали, все о том же – как нам их забрать с собою. Опять ничего не придумывалось, и мама была очень удручена. Все дни до начала выселения она пыталась разыскать кого- либо из наших городских родственников, попросить у них помощи. Кто-нибудь, наверное, согласился бы помочь, но ни о ком из них мы ничего не знали с того дня, как вошли немцы, и никого не удалось найти, потому что в городе, объятом пожаром, простреливаемом артиллерией и минами, редко кто оставался на своем обычном месте, все где-то прятались: по щелям, котельным или, как мы с мамой, в подвалах. Получалось ужасно обидно и несправедливо: такая большая была когда-то вокруг бабушки семья, столько вместе с бабушкой Олей вырастили они детей и внуков, и вот такая беда, такие жуткие дни, так нужны им помощь и поддержка, а бабушки совсем одиноки, если не считать нас с мамой, которые тоже не могут для них ничего сделать… Два бабушкиных сына, мамины братья, жили – один в Ефремове, другой в Борисоглебске; каждый год они навещали бабушек со своими семьями на праздники, приезжали гостить в свое отпускное время, но в сорок первом их призвали в армию – и про обоих давно уже ничего не слыхать. Третий мамин брат, дядя Леня, самый молодой, тридцати лет, не женатый, до войны жил с бабушками, но его тоже призвали в армию в первый же месяц. Последнее письмо пришло от него еще весной, откуда-то с юга; там тогда как раз закипали жаркие бои… Бабушкин дом стоял близко от Кольцовской, окнами на пожарную часть, которая и теперь находится на этом же месте. Мне всегда нравилось приходить к бабушке. Во-первых – чтобы посмотреть на пожарников. Двери их здания почти всегда бывали открыты, внутри виднелись красные, сияющие медью и никелем автомобили. Иногда один или два автомобиля стояли на асфальте возле гаража, пожарники мыли их из шлангов, чем-то натирали медные части, чтобы они сверкали как золото. Мне хотелось, чтобы где-нибудь загорелся пожар, чтобы у пожарников пробили тревогу и они поехали его тушить. Однажды я такое видела, это было захватывающее, жуткое и одновременно эффектное, красивое зрелище: могучий рев могучих моторов, оглушительный звон медного, сверкающего колокола на переднем автомобиле, пожарники, стоящие в ряд на подножках своих бешено мчащихся машин: все богатыри, в грубой брезентовой одежде, в блестящих гладиаторских шлемах, с топорами на широких брезентовых поясах… Но пожаров, к моему огорчению, не случалось, всегда, когда я бывала у бабушки, автомобили стояли праздно, бездеятельно. Когда же начались немецкие налеты и начались пожары и пожарные машины то и дело с ревом сирен мчались по городу то в один его конец, то в другой, это было уже не зрелище, которое хотелось смотреть, а беда, от которой все сжималось внутри…
Манил и влек меня и сам бабушкин дом, в нем тоже было для меня интересное зрелище – иконы, наполнявшие чуть ли не каждый угол, тепло подсвеченные золотистыми огоньками лампадок, постоянно тлевших в полумраке низеньких, темноватых комнат с окнами на уровне уличного тротуара. Все считали бабушку религиозной, но это было не совсем так, большое количество икон было просто ее привычкой к такому внутреннему убранству, привычкой с детства. Она родилась в простой крестьянской семье и лет пяти осталась круглой сиротой: ее отвели в соседнюю деревню погостить к родне, и когда она там находилась – в одну из ночей вся ее семья сгорела вместе с хатой от молнии, ударившей в соломенную крышу. Бабушку ожидал сиротский приют, но местный священник оказался добрым человеком; хотя он и не имел большого достатка и был обременен своими детьми – он взял осиротевшую девочку к себе. Бабушка выросла с его детьми. Нет худа без добра: останься она со своими родителями, из нее вышла бы только простая крестьянская баба, неграмотная и забитая, какими все они тогда были. А у священника бабушка научилась читать и писать, освоила рукоделие: умела вязать на спицах, что угодно шить на зингеровской машинке. В семнадцать лет нашелся и жених, воронежский мастеровой с колокольного завода Самофалова. Священник снабдил бабушку кое-каким приданым из того, что полагалось иметь невесте, чтобы не пустой прийти в дом мужа, подарил швейную машинку, чтобы она могла сама обшивать семью, когда пойдут дети. Словом, поступил, как отец с родной дочерью. Таким его для себя считала, так о нем и вспоминала бабушка. А своих настоящих родителей она не помнила совсем. Поэтому, когда при ней кто-нибудь грубо охаивал церковных служителей, говорил, что все они жадные, им бы только народ обобрать и брюхо свое набить, – бабушка обижалась и расстраивалась до слез, маленький ее острый носик краснел, лицо тоже покрывалось красными пятнами. Она знала молитвы, но в церковь не ходила, не любила церковную тесноту и многолюдство, считала, что молиться человек должен в уединении и в нужное для него время. Но и дома она молилась мало – так, скоренько пошепчет что-то на ночь, перекрестится сама, перекрестит спящих детей – и все. Иконы же любила, знала, кто на них изображен, какая что значит. Говорила, что от них в доме благость и покой, они напоминали ей детство, дом, в котором ее приютили и вырастили.
Еще мне нравился бабушкин сад. Он был невелик, пяток яблонь, пяток вишен, а остальную площадь занимали цветы. Но каких только здесь не было, даже черные розы! В садах по соседству с бабушкиным домом, на нашей Халютинской росли красные, алые, белые, лимонные, кремовые, палевые, слегка лиловатые, со множеством других оттенков, а черные водились только в бабушкином. Этот вид роз из чужих краев, они приживаются и живут только у тех немногих садоводов, что умеют за ними ухаживать. Таким старательным хозяином был наш дедушка Александр Петрович, эти розы он развел еще тогда, когда, поженившись, они купили с бабушкой этот маленький участок земли и въехали в этот дом, уже и тогда старый, приземистый, темноватый. Слушая семейные рассказы о дедушке, я хорошо себе представляла, почему ему нравилось заниматься цветами, возиться в своем маленьком саду. Он был литейщик, отливал многопудовые колокола, работа у него была грубая, грязная, весь день – шум и грохот, удушливая гарь и вонь. А дома его утешали пестрые клумбы, с раннего лета до поздней осени дышащие нежными ароматами, бесконечно меняющие свои краски. Бабушка любила сад, гордилась черными розами, за ними ухаживали все ее сыновья, когда они росли и жили еще дома, все они вложили в сад свой труд. Особенно – последний, дядя Леня, о котором бабушка, как только мы пришли, сказала с горестным вздохом, что, наверное, его уже нет в живых: на днях она видела про Леню плохой сон; должно быть, это ей весть… Ведь он в противотанковой артиллерии, которая всегда на передовой; разве там можно уцелеть…
Бабушка никуда не хотела уходить из своего дома, – так она нам сразу же решительно объявила и держалась на этом стойко, не позволяя себя уговорить. Она знала в своей жизни много передряг, в гражданскую войну город занимали белые, властвовали какой-то момент анархисты, тоже было много всяких страшных приказов, угрожающих трибуналами, расстрелами, но все эти приказы она пережила, авось переживет теперь и немецкие. Ничего им не сделают, таким старухам, если они останутся; одна слепая, другая едва ходит, – похожи они на партизанок? Такое даже пьяному в голову не взбредет…
Здание пожарной части напротив бабушкиного дома сгорело, соседние дома были избиты осколками, крыши на них взодраны точно чьими-то когтями. А бабушкин дом, на удивленье, стоял нетронутым, без единой царапины. Наверное, потому, что был такой маленький, вросший в землю, неприметный, совсем затерянный среди других домов улицы. Возникало чувство, что он и дальше будет стоять так же нетронуто, оберегаемый своей убогостью и малой величиной, бабушкины слова и доводы – вовсе не бессмысленны, ее дом – наглядное им подтверждение.
Пока мама вела с бабушками разговоры, я походила по саду, по своим любимым местечкам. В листве яблонь краснела созревающая анисовка. Яблони были тоже делом рук дедушки, его стараний. Грядки с цветами имели заброшенный вид; одни стебли высохли уже совсем, другие вяло никли, – бабушкам нечем