выбрасывайте! Только скажите, куда бросите, я пойду туда подобрать…
– Значит, еще поживет?
– Железо – не человек, это человек живет определенный возраст, а потом его несут мимо моей будки на Чугуновское кладбище. А железо живет без возраста, железо – это железо… А насчет действовать – это я не могу вам так сразу сказать, хоть я и мастер Шпарак. Это надо пробовать. Заходите завтра – и я вам скажу, будет ли ваш прибор опять представлять пожарную опасность для вашего коммунального жилища…
Назавтра человек приходил – и примус встречал его веселым жужжанием. Шпарак все налаживал, исправлял, самое, казалось, безнадежное. Не только примусы, керосинки, но и разнообразные замки, мясорубки, паял чайники, самовары. Причем за самую ничтожную, копеечную плату. Что за охота была ему возиться с рухлядью, получая за это копейки? Неизвестно… Может быть, только из-за того, что в городе уже тридцать лет говорили: «Это надо нести к Шпараку… Починить это может только Шпарак…»
Под высокой обрывистой кручей, на которую помог нам взобраться старый мастер, свинцовой дугой выгибалось широкое русло Дона. Темная завеса дыма и дождевой мглы закрывала даль, в которой лежал горящий город. Пунцовыми пятнами в ней рдело пламя высоких пожаров.
Усталых, вымокших людей залитая лужами дорога вела к большим развесистым деревьям какого-то парка, скрывающего в своей глубине кирпичные здания городского типа. Это была Орловка, психобольница, через которую в разные дни и разное время суток прошли все горожане в своем пути на Хохол.
Низкая туча, пролившаяся над Доном, уплыла за деревья парка, за больничные корпуса. Но все равно было серо, пасмурно, сеялся частый дождь. Мама, сама вымокшая и продрогшая, волновалась за меня, говорила – надо где-нибудь переждать, обсушиться, идти так дальше нельзя, я непременно заболею, и тогда будет совсем плохо.
Мы стали искать, куда бы зайти.
Местная женщина, косившая серпом траву для козы или коровы, сказала, что «вакуированных» пускают ночевать в больничное бомбоубежище и сараи, некоторые там и днем, заболевшие, слабые, но для этого надо обязательно разрешение нового директора, он смотрит документы.
– Что значит – нового? – спросила мама.
– От немцев, – сказала женщина. – А старого увезли.
– Куда?
– Кто знает… Увезли – и все, – опустила женщина глаза. Она явно знала больше, но боялась говорить.
– А где его найти, этого нового директора?
– Сейчас его нет, он уехал.
– Как же нам быть, нам бы только обсушиться…
– Попроситесь к кому-нибудь, – сказала женщина. – Вон, видите, домик с наличниками, два окошка справа? Там Феня живет, из прачешной. Она добрая, пускает, постучитесь к ней.
На мамин стук в дверь никто не вышел. Мама сошла с крылечка, заглянула в окошко. Я заметила, что в другом окошке слегка отогнулась занавеска: кто-то смотрел изнутри на нас. Спустя минуту дверь приоткрылась, показалось лицо женщины, простое, крестьянское.
– Вы Феня?
– Да.
– Мы хотим обсушиться, девочка моя сильно продрогла, – стала просить мама. – Нам сказали, к вам заходят, вы пускаете…
– До сегодняшнего дня пускала, а с сегодняшнего дня на это запрет. Идите к директору, просите разрешение на бумаге. Если он даст – я вас пущу…
– Нам совсем недолго, только обогреться, переменить одежду. Видите, девочка вся дрожит. А директора сейчас нет, сказали – уехал.
– Нельзя без разрешения. Знаете, какой строгий приказ!
– Ну, хорошо, мы даже греться не будем, я только ее переодену – и мы сейчас же уйдем… Я врач, мы из Воронежа, второй день в пути… Вы ведь, наверное, сама мать… Я очень боюсь, что она заболеет, к ней всякая простуда пристает, а мы до нитки вымокли…
Никогда еще у мамы не было такого жалкого, просящего голоса.
– Я вас знаю, – сказала женщина. – Я три года санитаркой работала в железнодорожной поликлинике у трамвайного моста, а вы работали в больнице у клуба Коминтерна…
– Верна, я там заведовала отделением.
Женщина колебалась. Доброта боролась в ней со страхом перед директорским приказом.
– Что ж, ладно, заходите… Только тачку во двор, а то сразу будет видно, что у меня кто-то есть… Калитка широкая, ваша тачка пройдет… Но только не надолго, ладно? В случае чего я скажу, что вы моя родственница, братова жена. Брата моего зовут Петр, он в городском трампарке работал.
– Какое совпадение, – сказала мама, – и папа наш – тоже Петр…
– Вы уж извините меня, пожалуйста, мы все здесь в таком страхе… – сказала женщина нам уже внутри дома, в своей комнате. – Этот новый директор, что появился… Откуда он, кто такой… К нему все время немцы приезжают, водку с ним пьют, патефон заводят, он к немцам ездит… Я так думаю – он из уголовников. Волосы короткие, стриженые, еще не отросли… А глаза – такие только у уголовников бывают… Он все может сделать… Вчера объявил: никого самовольно не пускать, только после его проверки. Он вообще здесь такие порядки установил – все только по его разрешению, до самой последней мелочи… Вы, если придется, спросят, не говорите, что вы врач!
– Почему?
– Так будет лучше. Не говорите. А то что-нибудь выйдет нехорошее. Половину наших врачей увезли. Прям сразу, без предупреждения. Как будто они мобилизованы в немецких госпиталях работать. А по народу другой слух ходит: их постреляли здесь неподалеку. Всех евреев собрали, два члена партии. Допустят они таких в немецкий госпиталь? Им говорили, когда немцы шли, – уходите, худо вам будет, не пощадят они вас. А они – ни с места, врачебный долг, как это – больных оставить, это же дезертирство…
Мама быстро переодела меня в сухое. Феня сняла со своей кровати одеяло, сказала мне:
– Ложись, я тебя укутаю, быстрей согреешься… Они и больных каждый день увозят… – понизив голос, как большую тайну, которую она не должна раскрывать, сообщила Феня. – Куда, что… Персоналу не говорят. А люди все равно догадываются. Тут есть овраг один у Дона, глухой, бурьян, терновник, не продерешься… Нашим, местным, случилось там близко быть, говорят – стоны оттуда, мертвые пораскиданы, все в нашем, больничном… Вот они куда их отправляют! Сначала всех тяжелых побрали, а теперь уже просто подряд… Директор сам отсчитывает, указывает, кого… Вон он, приехал… – сказала Феня, не приближаясь к окну, глядя в него поверх занавески с середины комнаты.
Из-за ее плеча посмотрела на улицу мама. Я не удержалась, вскочила в рост на кровати.
С брички, запряженной светло-коричневой лошадью, слез и пошел к больничному корпусу человек в желтых кожаных крагах, синем гражданском пиджаке, серой фетровой шляпе. Лица его на таком расстоянии не было видно, но я обратила внимание на то, как он шел: широко, свободно. В общем – он шел нормально, и до немцев в Воронеже я бы не остановила свои глаза на такой походке. Но сейчас это выглядело необычно, у советских людей уже не было такого шага, так мог ходить и держаться только тот, кто вместе с немцами, с их силой, властью, тоже хозяином на захваченной ими земле…
Ни через полчаса, ни через час мы с мамой от Фени не ушли, и вообще не ушли в этот день – остались до следующего утра. Феня сама нас не пустила, когда мы уже достаточно обогрелись и хотели покинуть ее дом.
– Куда ж вам идти? – сокрушенно сказала она, поглядев на косую сетку дождя за окном. – Вы тут же опять вымокнете… Оставайтесь уж, может, обойдется… Я печку затоплю, картох наварим. Хлеба нет, зато сольца еще тянется. А сольца самого хлеба важней…
В печурке затрещал хворост, Феня намыла молодой картошки, поставила на плиту чугунок. Возясь у печурки, рассказывала:
– Я б из Воронежа не уехала, кабы квартира. А по углам – это не жизнь, никакой самостоятельности. На работе поначалу обещали, а потом гляжу – до старости не дождешься. А тут мне сразу вот этот флигель. На другой половине склад, так что я одна тут хозяйка, никто не мешает. Огородик у меня шесть соток. Хотела