как от боли, искажается лицо, он даже закрывает глаза. Совсем не случайно он назначает первые репетиции здесь, вдали от города, на приречном лугу, где сводный оркестр могут слышать только галки и вороны на деревьях старого кладбища.
Снова и снова начинают музыканты марш. Они топчутся на первых тактах, а Павел Сергеевич упорно не пускает их дальше. Из своего обширного опыта он знает: если сразу же не сколотить их в одно целое, не добиться хотя бы минимальной слаженности, одного для всех темпа, ритма, – дальше все равно ничего не выйдет, можно не продолжать.
Через час вся нижняя рубашка на Павле Сергеевиче мокра, хоть выжми. Он снимает фуражку, разворачивает платок, крепко вытирает всю голову, лоб, шею. Музыканты устали тоже. Их лица красны, покрыты испариной. Некоторые догадались и еще в самом начале сбросили на землю пиджаки, плащи, кепки, другие делают это сейчас. Валторнисты и трубачи вытаскивают мундштуки, переворачивают, встряхивая, инструменты; из них не просто капает – струями выливается влага…
На следующий день, в воскресенье, музыканты опять на лугу. И так все другие субботы и воскресенья. А на неделе собираются только к вечеру, после работы. Благо, дни удлинились, зори долгие, светлые, тянутся чуть не до десятого часа.
Павел Сергеевич устает до изнеможения, до того, что в конце репетиций у него от слабости пропадает голос, он даже не может поднять налитых чугунной тяжестью рук, вымолвить хотя бы слово. Он все больше нервничает и переживает, оттого, что дни бегут, а дело не клеится, все сильнее одолевает его страх, что впереди только неминуемый провал и полный конфуз. И зачем он только взялся, дал себя уговорить! Разве можно чего-нибудь добиться за неполный месяц от такой разношерстной толпы? С ними год надо заниматься изо всех сил, натаскивать каждого, да и то еще вопрос – хватит ли года. Это музыканты его полкового оркестра готовились к каждому параду по месяцу, но что это были за музыканты! Вспомнить тех, что составляли фронтовой оркестр. Все в прошлом артисты театров и филармоний, с именами в мире искусства. Да и те не хуже, что были в его оркестрах потом. Половина – старослужащих, десять, пятнадцать, двадцать лет в военных музыкантах, половина – молодежь. Но какая! У каждого за плечами спецшкола, каждый солист, хоть на сцену Большого театра выпускай, выучка – им даже объяснять ничего не требовалось, взгляд, движение бровей – и этого достаточно, уже все сказано и объяснено. А как они играли на парадах, что это была за музыка, что она делала с людскими сердцами, в какую возносила их высь!
Правда, некоторую опору его душе дает сознание, что примерно так же было и в прошлом году, и в позапрошлом, так же все долго не ладилось и так же терзали его страх, досада, ожидание стыдного провала.
Павел Сергеевич успокаивает себя этими воспоминаниями, но все равно не может не нервничать и досадовать. Ну что, например, поделать с этим веснушчатым парнем, в руках которого эсный бас. Он должен играть на октаву выше бейного баса, уже несколько раз Павел Сергеевич поучал его, заставлял проигрывать свою партию соло, а он опять дует бог знает что!
– Грязно, грязно, все равно грязно! – останавливает Павел Сергеевич в бессчетный раз оркестр. В голосе его почти отчаяние. – Давайте еще раз свои партии, по голосам… Только чтоб чисто, четко. Ну-ка, одни басы… Теперь – одни тено?ры…
Ударение, которое ставит Павел Сергеевич, может быть, и неправильное, но так говорили старые музыканты, у которых он учился, так произносили армейские оркестранты и он сам все тридцать лет своей службы.
К концу второй недели, когда оркестр играет уже довольно сносно даже для профессионального уха, Павел Сергеевич принимается разучивать с ним марш в движении. Оркестр начинает, стоя на месте, через несколько тактов по сигналу Павла Сергеевича весь строй трогается с левой ноги и идет по лугу вдоль речной излучины.
И сразу же, на первом десятке шагов, с музыкантами как что-то происходит. Они тут же теряют всё, чего с таким трудом добился от них дирижер. Игра разлаживается, опять у инструментов нет согласия, кто в лес, кто по дрова. Одни спешат, частят, другие, отстав, тянут свое, не слыша передних и соседей. Над длинным тощим Федуловым хохот: он несет свой барабан согнувшись крючком, точно падая вперед, горбом подняв спину. Ноги его широко раскорячены, он переставляет их, как жерди, не сгибая в коленках.
– Ну, Федул, ты даешь! Корова брюхатая, точно! – гогочет половина оркестра.
Если на месте Федулов неизменно запаздывал со своей колотушкой, то на ходу бьет еще позже, совсем не в лад с другими барабанами. Поперек такта – как говорится на языке музыкантов. Моргая белыми ресницами, он слушает Павла Сергеевича с видом полного сознания своей вины, готовности делать, как надо, и тут же бьет по-прежнему.
Погода, бывшая все дни хотя и прохладноватой, но ясной, с чистым голубым небом, портится. Небо затягивает пепельная облачная вата, провисает серыми космами. Начинается дождь. Сначала мелкий, сеяный, его терпят, оркестр в громе своей музыки продолжает маршировать у реки. Но капли делаются крупней, чаще; кепки, спины, плечи музыкантов уже мокры. Дождь припускает еще сильней. Оркестр рассыпается, оркестранты бегут вверх на горку, к кладбищу, под его развесистые деревья. Кларнетисты, флейтисты и все, у кого малые инструменты, прячут их под свои пальто, плащи, но басам свои трубы никуда не спрятать, они ставят их на землю раструбами вниз, чтобы внутрь не налилась вода. Дождевые капли звучно бьют по меди, каждая вызванивает по-своему, отлично от других.
Здесь, на кладбище, под черными раскидистыми ветвями голых намокших столетних лип, рядом с могильными оградами, памятниками и крестами Павла Сергеевича находит Ульяна Федоровна. Старый дирижер ушел из дома, почти не позавтракав, она принесла ему поесть: домашние пышки, бутылку кефира. В мокром, закоробившемся плаще Павел Сергеевич присаживается на цементную могильную плиту, без аппетита, только чтоб не обидеть жену, жует своими вставными зубами пышку, прихлебывает кефир из горлышка бутылки. Лицо его тоже мокро, дождевые капли, как слезы, сползают по его дряблым, обвисшим щекам. Гораздо отчетливей, чем в другое время, видно, как он стар, как мало у него сил, как устал он за эти дни.
Ульяне Федоровне становится нестерпимо его жаль, приливает острое желание облегчить тяжесть, что так зримо лежит на нем, снять с него расстроенность и уныние. И она, присев возле, касаясь его руки, тихо, вполголоса, говорит:
– Ты не переживай… Время еще есть. Все хорошо будет, вот увидишь… А на твоих яблонях гибридных уже почки набухают, я сейчас смотрела… Ты боялся, что померзли они. Нет, оживает сад…
3
На рассвете девятого мая гремит гром, молнии озаряют пепельно-голубым светом забрызганные дождем окна. Ливень шумит по крыше, клокочет в водосточных трубах; плещут пенной водой подставленные под них кадки.
Павел Сергеевич поднимается с кровати при первых трескучих ударах грома. В одном нижнем белье, гипсово-белый в трепетных вспышках, ходит от одного окна к другому, смотрит наружу с упавшим сердцем: все пропало, весь долгий труд его и оркестрантов, все старания, вся приготовленность… Ливень такой, что долго не уймется, настоящий потоп. Зальет весь райцентр, дороги. Не быть празднику…
– Ты погоди, не волнуйся раньше времени, – успокаивает мужа Ульяна Федоровна, также встревоженная, но старающаяся держать себя в руках. – Вспомни, два года назад тоже вот так было, всю ночь ливень, зато потом какой день…
Тускло, неохотно светает. А дождь все шумит по железу крыши, урчит в трубах сбегающая вода. Весь двор от калитки до крыльца – лужа, рябая от дождевых струй.
Но затем заметно проясняется. Дождь перестает, клубится туман, плотный и грязно-серый у земли, но светлый в вышине; чувствуется, что где-то над ним, вверху, солнце. Оно старается исправить дело, и его старания не напрасны: скоро оно прорывает толщу тумана, живым радующим светом и теплом разливается по земле. Все вокруг – сплошное сверкание, зеркально блещут мокрые крыши, алмазно вспыхивают и горят мириады капель, унизавших заборы, провода, ветки деревьев, нежную зелень распускающейся листвы. Прямо на глазах убывают лужи – их сушит солнце, поглощает в себя земля. Начинает казаться, что природа устроила ночной ливень вовсе не для того, чтобы сорвать долгожданный праздник, наоборот, это подготовка к нему, чтобы все умыть, освежить краски, сделать все вокруг нарядней. Распахивается во всю ширь синь неба. Во дворе Павла Сергеевича оглашенно чирикают воробьи. А уж когда они так заливаются – значит, перелом погоды полный, жди доброго дня.