не переживать. Средний – тоже в техникуме, через год будет специалистом. Что касается старшего и среднего, то уже сейчас можно сказать, что их родительские с Дашей труды не пропали. А у иных дети – только мука для сердца! Ничего путного не вышло. Великовозрастные уже, а знают только одно – хулиганить, лодырничать. В двадцать лет – законченные алкоголики. А то и по тюрьмам…
Могла его жизнь и иным путем пойти… Подался бы он тогда, молодым, неженатым, в начале пятидесятых, когда деревни пустели, в какой-нибудь город, на завод, на стройку… Что ж, теперь бы, может, осталось у него побольше здоровья, не выглядел бы он таким старым, беззубым, не резали бы лицо глубокие морщины… Не сладок труд колхозного шофера. Большую часть года – бездорожье. Сколько он буксовал под дождями в липкой грязи, в снегу, сколько его тросами вытягивали, скольких вытягивал он… А лето пришло – вкалывай без счету времени, потому как – надо. Уборка, вывозка хлеба – так и ночи напролет без сна… С запчастями туго, сломалось что – сам ищи, добывай, ремонтируй. Сам и слесарь, и сварщик, и электрик, – все должны уметь его руки… Городские жилье получают готовое, ключик от квартиры, – пожалуйста, живите! А они с Дашей дом сами строили. Весь, от начала до конца, от первого кирпича в фундаменте и до козырька на печной трубе… Даже кирпич он сам возил, из Латного. Ровно сто километров по спидометру от деревни, и обратно – сто. Благо еще, что шофер, и председатель разрешал машиной воспользоваться, а остальные колхозники, кто строиться вздумал, еще и за перевозку немалые деньги плати…
Что же его не пускало тогда из деревни, требовало: нет, вот твое назначенье, здесь твое место?
Он знает – что. Сказать только не просто, облечь в слова. Он и не говорил про это словами, ни себе, никому. Просто чувствовал. Просто это было в нем – и всё… Когда сел он с шоферскими правами за баранку, стал ездить теми же дорогами, какими ездил отец, ему все казалось, что откуда-то издали точно бы глядят на него отцовские глаза, и тихо он радуется, что не всё от него кончилось на земле, есть у него наследник, продолжатель его жизни и труда. Он, Алексей, когда подрастал, даже не думал, не размышлял ни одного часа, какую ему профессию выбирать, кем быть, где работать. Для него это как бы само собой разумелось: он – сын шофера Дмитрия Матвеича, которого весь район знал и помнит; не пришел отец с войны, где-то носит ветер его прах, размывают дожди, – стало быть, заступать Алексею на то же место…
6
Они выехали, когда вокруг только едва посерело, небо было еще полностью в звездах, холодная темная мгла его лишь начинала таять, а на востоке тусклой зеленью намечалась заря.
Луг был весь выбелен, осеребрен росой. За машиной по нему протянулось два явственных черных следа.
За рулем сидел Павел. Шоссе было в оба края пустым и молчащим. Вот только когда наступили для него передышка, покой: на рубеже ночи и рассвета.
Павел сразу же погнал на восьмидесяти. Пока шоссе свободно, надо пользоваться, проскочить подальше, до самого Орла или даже за Орел.
Шум колес, мотора, ветра достигал пронзительных нот, глушил в кабине голоса. Крутые подъемы издали казались вертикалью, направленной прямо в небо. Павел жал до предела на газ, машина разгонялась, набирала инерцию, и – возносилась, точно на качелях. А через минуту они неслись опять под уклон, новый отрезок шоссе вел их в небо, и опять следовал стремительный взлет, – даже вдавливало в пружинную спинку сиденья.
Будаков, как все старые шоферы, когда рядом новичок или просто водитель моложе по опыту, не умел сидеть пассажиром, отключенным от управления машиной. Чувства его принимали участие во всем, что делал Павел: вместе с ним он как бы нажимал своей ногой на педаль газа, отпускал ее на поворотах, притормаживая разгон машины, поворачивал с Павлом рулевое колесо, чтоб вписаться в закругление дороги, не выскочить на обочину или в кювет.
Деревни на пути еще не пробудились: ни дыма из труб, ни людей, ни кур перед избами. Даже собаки не бегали, спали, не настал еще час их службы.
Орел подступил что-то уж слишком быстро, Будаков и Павел даже удивились. Они поменялись местами, а проехав город, совсем пустынный, безлюдный, мокрый от поливальных машин, с беззвучно, ни для кого, мигающими на перекрестках светофорами, Будаков опять отдал Павлу руль.
Уже попадались навстречу автомашины; кто-то в эту утреннюю рань с едва начинающим золотиться небом тоже торопился по каким-то своим срочным делам, – пока не загружено шоссе, не наполнилось транспортом и можно мчать без всяких помех.
Местность приобретала другой вид. По сторонам стало больше рощиц. Потом появились довольно обширные леса, пластавшиеся по взгорьям и низинам, густой синью закрывавшие горизонты. Сказывалась Брянщина, партизанский край.
А затем лес подступил к самой дороге, две зеленые стены встали слева и справа, замкнув ее, превратив в узкий коридор. Казалось, он смыкается вдали, доедешь – и все, стоп, пути дальше нет. Но машина неслась, гулкое эхо ее движения отстреливало от обомшелых стволов, и коридор все расширялся, дороге не было конца, предела, она все так же прямолинейно убегала вперед, в неизвестную даль.
На редких облачках в вышине лежал розовый свет зари, лучи солнца уже пронизывали над лесом прозрачный воздух, но сам лес все еще был полон синеватого сумрака, тумана. Языки его выползали на шоссе, машина рвала их в клочья, и они бешено вихрились позади нее, точно дым от выстрела, в котором снарядом был несущийся на предельной скорости грузовик.
Большой плакат замаячил на правой обочине. Он был не похож на обычные дорожные указатели. Крупные красные буквы горели ярко. Но скорость была велика, и Будаков успел схватить глазами только отдельные слова: «Водитель! Впереди… Подай звуковой сигнал…»
– Притормози! – скомандовал он Павлу, еще не понимая, что ждет их за плакатом на дороге, почувствовав только, что неспроста этот призыв, эти ударившие по глазам слова, сейчас должно последовать что-то важное, необычное.
Павел послушался, машина замедлила ход. Шум ветра, движения мгновенно стих, в открытые окна стало слышно, как свистят, наперебой щелкают в лесу птицы.
Плотная стена леса справа оборвалась, лес отступил от шоссе, открылась обширная квадратная поляна, аккуратно вырезанная, расчищенная в лесном массиве, и что-то огромное, серое посреди нее – бетонное, гранитное, бронзовое… Памятник.
Выпрямленно, высоко вскинув голову, – в самое розовое от утренней зари небо, – на подножке подбитого, гибнущего грузовика, погибая сам, но не сдаваясь, нечеловеческим напряжением направляя руками руль, стоял фронтовой шофер – в последнем, смертном уже рывке вперед, туда, где идет бой, где ждут его груз. Пламя било из-под передних колес, лизало мотор, кабину, сжигало шоферу лицо, грудь…
Не спрашивая, Павел круто свернул с шоссе, остановил грузовик.
Не спуская с монумента глаз, Будаков вышел из кабины.
Тишина объяла его, тишина погожего утра, воздушного простора, в безмерную высь вставшего над поляной, над лесом, над гранитным монументом.
Но тишина длилась только миг, пока Будаков не шагнул к памятнику. Уши его явственно услышали, что гранит и бронза не безмолвны, памятник звучал, как может звучать только настоящий бой в минуты самого своего яростного накала: свистели над бронзовым шофером осколки, во всю свою мощь ревел дымящий мотор, гудело пламя, трещал пробитый кузов с патронами и снарядами, которые должны решить судьбу сражения, судьбу бойцов: победа – или смерть…
У Будакова сдавило грудь, пресеклось дыхание.
Он замер на месте, с расширенными глазами, с чувством, как будто на своем колхозном грузовике он пронесся сквозь время, назад, на тридцать с лишним лет, и в лицо его пахнуло жаром и дымом далекой войны…
По шоссе приближалась машина. Шум ее усиливался, нарастал. Из-за леса появился грузовик, простой работяга, с высоко наложенными в кузове ящиками, и раздался протяжный автомобильный сигнал. Он длился все время, пока грузовик пересекал поляну, а когда замолк – зазвучал голос другого грузовика, идущего со встречной стороны.
– Салют! – догадался Будаков. Вот о чем напоминал водителям плакат, поставленный на дороге!
Дыхание его сжалось снова. Тысячи машин проходят здесь каждый день, и тысячи салютов звучат в честь фронтовых шоферов, мертвых и живых, в память их известных и безымянных, нигде не записанных