такими, будто Тимофей Ильич все еще немножко его учитель, а Морозов – все еще немножко его ученик…
– Ты смотри, Тимофей Ильич, поберегайся, опять какой-то азиатский грипп по городу ходит, вирусный, с осложнениями…
– А у меня на эти вирусы перцовка наготовлена. От нее не то что вирус, черт с рогами копыта откинет!
Они еще покалякали малость – шутейно, а потом и об делах, начальник цеха и старый мастер, учитель и давнишний его ученик. Затем Морозов достал из стола бумаги, целую пачку, сказал:
– Тут от директора приходили, когда ты болел. Заказ по договору. Погляди чертежики, может, возьмешься, сделаешь?
– Чего ж не сделать, на то бог и руки привесил, чтоб ими шевелить, – ответил Тимофей Ильич обычными своими словами, какими всегда встречал предлагаемую ему работу.
Не спеша достал очки, чтобы посмотреть, какие бумаги протягивает Морозов.
– Дело несложное, но копоткое, – сказал начальник цеха.
– Ясно, несложное. Сложное ты б мне не дал, да я и сам бы не взял…
– Ну-ну! – сказал Морозов. – Рано тебе еще себя списывать!
Но это было так, хотя Морозов и утешал Тимофея Ильича. Давно уже сложные задания он действительно избегал поручать старику; руки у мастера были еще твердые, умения еще не утратили, но глаза – подводили; порой он уже ошибался в размерах, не видел их на чертежах отчетливо, путал деления на линейке и знал за собой этот грех, опасался его…
– Чтой-то больно много писанины… – Тимофей Ильич так, этак озадаченно пошелестел бумагами. – Доска, что ль, куда? – нашел он главный чертеж. – Ладно, что ж, давай погляжу…
От конторки начальника он отошел на другой конец цеха, к своему верстаку с тумбочкой, где у него были заперты инструменты – рубанки, фуганки, шерхебели, долота, стамески всех форм, всех размеров, – не из заводской кладовой, его собственные, личные, которыми он работал бог знает сколь уже давно и тщательно, как зеницу ока, берег, любовно направляя лезвия на точильных камнях, пробуя остроту на волосках руки. Все инструменты были из старинной, тигельной еще стали, с клеймами знаменитых когда-то фирм. Иные стамески и долота за десятилетия работы сточились почти на всю длину, чуть не до самой рукоятки, осталось лезвия на палец, а то и меньше. «Вот сработаю весь инструмент – и тогда конец, пенсия», – говорил товарищам по цеху Тимофей Ильич, если спрашивали, долго ли он еще намерен гнуть спину над верстаком. Но про себя он знал – никакой пенсии ему и одного дня не будет; когда сточится, сработается до конца его инструмент, то это уже всё, не только его работе – но и всей его жизни конец…
Приступая к новой модели, он любил хорошенько, неторопливо ее обдумать, чтобы всё ему было понятно с самого начала, чтобы потом даже в чертежи заглядывать не часто, держать их в голове. Когда-то он это на удивление умел: помнил все размеры, радиусы каждого закругления; время пройдет, чертеж затеряется, – Тимофей Ильич брался по памяти восстановить. Проверяли его модельщики, случалось, устраивали такие состязания, и ни разу Тимофей Ильич не осрамился…
Он расстелил на верстаке чертеж, положил все другие бумаги, пододвинул табуретку, но прежде чем погрузиться в размышления над линиями и размерами, сходил с фаянсовым чайником за кипятком, заварил себе крепкого чайку. Один он в цехе имел этот смешной кое для кого чайничек с крышечкой, привязанной суровой ниткой, и эту, тоже кое-кому чудную, привычку, перешедшую к нему еще от его мастера-учителя, наставника в ремесле, – за чайком с сахаром обмозговывать будущее свое изделие. Над чертежами он никогда не спешил, мог просидеть и полдня, и день, выпить не один чайничек, похрустывая кусочками сахара, сухой бараночкой; к нему тогда никто не подходил, не осмеливался его тревожить, ибо все понимали, что Тимофей Ильич не просто чаек пьет, развлекается, – человек в работе, это сейчас у него самая важная ее часть, а вовсе не тогда, когда он уже возьмется пилить, строгать, клеить, сколачивать.
Над чертежами и раздумывать было нечего, мальчишка разберется, и время до конца первой смены Тимофей Ильич посвятил тому, что приготовил по указанным размерам два деревянных щита, отгладил их плоскости фуганком, а потом и стеклянной шкуркой и наделал заготовок для букв, которые надо прибить к этим щитам. Потом он сходил в заводскую столовую, поел там куриной лапши и вернулся назад, в цех, на вторую смену.
Он частенько оставался так, на две смены подряд, – не хотелось идти домой, сидеть там в одиночестве, скуке, безделье. Смотреть телевизор? Все хоккей да хоккей, мельтешение от него в глазах, ни уму, ни сердцу, а если хорошие передачи – устаешь от внимания, глаза слезятся и голова потом болит.
С жильем, домашним бытом у него вообще неладно, просто даже скверно получилось.
Дом у них с Евдокией Степановной был собственный, поставленный еще до войны, на тихой улице в Троицкой слободе, – просторный, в четыре комнаты, с двором и садом. В доме, естественно, все держалось на Евдокии Степановне; сад, цветочные клумбы во дворе, палисадничек перед домом на улице – это тоже была ее забота, ее творенье, ее любовь. Но когда она умерла и Тимофей Ильич остался один, и сразу как-то все сделалось брошенным, без заботливой руки, – неуютно, даже страшно стало ему, одинокому, в просторности дома, двора и сада, в этой не наполненной присутствием Евдокии Степановны пустоте. Да и чисто практическая возникла задача: как существовать старому уже человеку без всякого ухода, женского присмотра? Надо ведь, чтобы кто-то для него и постирал, и сготовил. Соседи наперебой старались что-либо присоветовать, свели Тимофея Ильича с одной женщиной, с детьми, но без мужа, не в молодых уже годах. Не для женитьбы, просто – чтоб жила она у Тимофея Ильича на квартире, без платы, убирала бы дом, стирала, когда надо, штопала бы ему носки, бельишко, готовила еду. Труд для умелой женщины небольшой, в своей домашней возне даже не видный, обоим такой уговор был подходящим, потому как своего крова эта женщина не имела, жила квартиранткой, по углам, а это – известно какое удобство и каких денег стоит. Сговорились, и на первых порах получалось все хорошо. Уходил Тимофей Ильич на завод накормленным, приходил – дом протоплен, полы протерты мокрой тряпкой, чистота, обед ему готов. Сыновья этой женщины учились в техникуме, тоже с утра уходили – и до позднего вечера. В воскресные дни у них спортивные развлечения – волейбол, футбол, лыжные походы; Тимофей Ильич их и не видел почти.
Но продолжалось так недолго. Почуяв, что устроилась прочно, основательно, женщина вскорости обзавелась мужем. Тимофей Ильич, не угадывая еще, к каким событиям это приведет, даже порадовался за женщину: сколько лет билась одна, детей поднимала, заработок – швейной машинкой только, на дому, а мужчина – все-таки настоящая опора семье.
Но муж ее не один в дом пришел, за ним и сестра его влезла, лет тридцати, бойкая, хваткая, продувная бабенка. Он сам новохоперский, и она в Новохоперске жила, с пуховыми платками ездила, торговала. Поначалу вроде – временно, подлечиться, дескать, у докторов приехала, а как прописалась – и доктора никакие не нужны, вот это только и было ей нужно – в город попасть, зацепиться. Мигнуть не успели, как она уже повела себя так, будто век на этом месте жила и всё ей тут по праву принадлежит. Пошла война промеж женщин, крикливые ссоры. Тимофей Ильич терпел-терпел, однако горько ему стало, что такое совсем ему не нужное в его доме творится, какая-то невесть откуда взявшаяся баба, спекулянтка платошная, командует, наводит свои порядки. Хотел было ее выселить – ан не тут-то было! Попытался вообще от всех жильцов освободиться – и тут осечка. Пустить-то, оказывается, просто, а за порог вывести – силы такой нет и законы почему-то слабы помочь. А тут сыновья женщины поженились, привели к себе молодых жен, младенцы народились… Муж женщины пьяницей оказался, скандалистом; как во хмелю – начинает бушевать, воюет сразу против всех, не разбирая, – кто под его пьяную дурь подвернется… Тихий дом Тимофея Ильича наполнился постоянным шумом, враждою, и кончилось тем, что поделили его перегородки: новохоперская торговка отвоевала себе комнату, женщина с пьяницей-мужем укрылись в другой, пробили отдельный ход, третью молодожены разгородили. Тимофея Ильича отделили совсем, для видимости правил стали ему квартплату платить – по горкомхозовским расценкам, рубли с копейками, и остался он опять один, опять беспризорным, но уже как бы и не хозяином над своим домом, а так – в самый угол, на самый край оттесненным приживальщиком, который всем только помеха, и чуть не в глаза все хотят – или убрался б куда, или бы помер, освободил комнату… Те же добрые соседи, которые ему женщину для ухода подыскивали, советовали подать в суд, писать жалобу в Верховный Совет, в Москву. Но Тимофей Ильич никуда не стал писать – зачем? Жить ему осталось всего ничего, наследников нет, пустые это