– Не станешь распространять этой нелепости?
– Не стану, – тихо отвечал Захар, не поняв половины слов и зная только, что они «жалкие».
– Смотри же, чуть услышишь, заговорят об этом, спросят – скажи: это вздор, никогда не было и быть не может! – шепотом добавил Обломов.
– Слушаю, – чуть слышно прошептал Захар.
Обломов оглянулся и погрозил ему пальцем. Захар мигал испуганными глазами и на цыпочках уходил было к двери.
– Кто первый сказал об этом? – догнав, спросил его Обломов.
– Катя сказала Семену, Семен Никите, – шептал Захар, – Никита Василисе…
– А ты всем разболтал! Я тебя! – грозно шипел Обломов. – Распускать клевету про барина! А!
– Что вы томите меня жалкими-то словами? – сказал Захар, – я позову Анисью: она все знает…
– Что она знает? Говори, говори сейчас!..
Захар мгновенно выбрался из двери и с необычайной быстротой шагнул в кухню.
– Брось сковороду, пошла к барину! – сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему, что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и что она в первый раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем другое, что барон, слышь, сватался за барышню…
– Как барон! – вскочив вдруг, спросил Илья Ильич, и у него поледенело не только сердце, но руки и ноги.
– И это вздор! – поспешила сказать Анисья, видя, что она из огня попала в полымя. – Это Катя только Семену сказала, Семен Марфе, Марфа переврала все Никите, а Никита сказал, что «хорошо, если б ваш барин, Илья Ильич, посватал барышню…».
– Какой дурак этот Никита! – заметил Обломов.
– Точно что дурак, – подтвердила Анисья, – он и за каретой когда едет, так словно спит. Да и Василиса не поверила, – скороговоркой продолжала она, – она еще в успеньев день говорила ей, а Василисе рассказывала сама няня, что барышня и не думает выходить замуж, что статочное ли дело, чтоб ваш барин давно не нашел себе невесты, кабы захотел жениться, и что еще недавно она видела Самойлу, так тот даже смеялся этому: какая, дескать, свадьба? И на свадьбу не похоже, а скорее на похороны, что у тетеньки все головка болит, а барышня плачут да молчат; да в доме и приданого не готовят; у барышни чулков пропасть нештопаных, и те не соберутся заштопать; что на той неделе даже заложили серебро…
«Заложили серебро? И у них денег нет!» – подумал Обломов, с ужасом поводя глазами по стенам и останавливая их на носу Анисьи, потому что на другом остановить их было не на чем. Она как будто и говорила все это не ртом, а носом.
– Смотри же, не болтать пустяков! – заметил Обломов, грозя ей пальцем.
– Какое болтать! Я и в мыслях не думаю, не токмо что болтать, – трещала Анисья, как будто лучину щепала, – да ничего и нет, в первый раз слышу сегодня, вот перед Господом Богом, сквозь землю провалиться! Удивилась, как барин молвил мне, испугалась, даже затряслась вся! Как это можно? Какая свадьба? Никому и во сне не грезилось. Я ни с кем ничего не говорю, все на кухне сижу. С Ильинскими людьми не видалась с месяц, забыла, как их и зовут. А здесь с кем болтать? С хозяйкой только и разговору, что о хозяйстве; с бабушкой говорить нельзя: та кашляет да и на ухо крепка; Акулина дура набитая, а дворник пьяница; остаются ребятишки только: с теми что говорить? Да я и барышню в лицо забыла…
– Ну, ну, ну! – говорил Обломов, с нетерпением махнув рукой, чтоб она шла.
– Как можно говорить, чего нет? – договаривала Анисья, уходя. – А что Никита сказал, так для дураков закон не писан. Мне самой и в голову-то не придет; день-деньской маешься, маешься – до того ли? Бог знает, что это! Вот образ-то на стене… – И вслед за этим говорящий нос исчез за дверь, но говор еще слышался с минуту за дверью.
– Вот оно что! И Анисья твердит: статочное ли дело! – говорил шепотом Обломов, складывая ладони вместе.
– Счастье, счастье! – едко проговорил он потом. – Как ты хрупко, как ненадежно! Покрывало, венок, любовь, любовь! А деньги где? а жить чем? И тебя надо купить, любовь, чистое, законное благо.
С этой минуты мечты и спокойствие покинули Обломова. Он плохо спал, мало ел, рассеянно и угрюмо глядел на все.
Он хотел испугать Захара и испугался сам больше его, когда вникнул в практическую сторону вопроса о свадьбе и увидел, что это, конечно, поэтический, но вместе и практический, официальный шаг к существенной и серьезной действительности и к ряду строгих обязанностей.
А он не так воображал себе разговор с Захаром. Он вспомнил, как торжественно хотел он объявить об этом Захару, как Захар завопил бы от радости и повалился ему в ноги; он бы дал ему двадцать пять рублей, а Анисье десять…
Все вспомнил, и тогдашний трепет счастья, руку Ольги, ее страстный поцелуй… и обмер: «Поблекло, отошло!» – раздалось внутри его.
– Что же теперь?..
V
Обломов не знал, с какими глазами покажется он к Ольге, что будет говорить она, что будет говорить он, и решился не ехать к ней в среду, а отложить свидание до воскресенья, когда там много народу бывает и им наедине говорить не удастся.
Сказать ей о глупых толках людей он не хотел, чтоб не тревожить ее злом неисправимым, а не говорить тоже было мудрено; притвориться с ней он не сумеет: она непременно добудет из него все, что бы он ни затаил в самых глубоких пропастях души.