сделает все нужные распоряжения, многое забудет, не сумеет, все кое-как, и поскачет обратно, и вдруг узнает, что не надо было скакать – что есть дом, сад и павильон с видом, что есть где жить и без его Обломовки… Да, да, она ни за что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживет – все для нее, во имя будущего счастья! Или нет: зачем посылать его в деревню, расставаться? Нет, когда он в дорожном платье придет к ней, бледный, печальный, прощаться на месяц, она вдруг скажет ему, что не надо ехать до лета: тогда вместе поедут…»
Так мечтала она, и побежала к барону, и искусно предупредила его, чтоб он до времени об этой новости не говорил никому, решительно
– Да, да, зачем? – подтвердил он. – Разве мсьё Обломову только, если речь зайдет…
Ольга выдержала себя и равнодушно сказала:
– Нет, и ему не говорите.
– Ваша воля, вы знаете, для меня закон… – прибавил барон любезно.
Она была не без лукавства. Если ей очень хотелось взглянуть на Обломова при свидетелях, она прежде взглянет попеременно на троих других, потом уж на него.
Сколько соображений – все для Обломова! Сколько раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепьяно, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его! Что это значит?
Три, четыре часа – все нет! В половине пятого красота ее, расцветание начали пропадать: она стала заметно увядать и села за стол побледневшая.
А прочие ничего: никто и не замечает – все едят те блюда, которые готовились для него, разговаривают так весело, равнодушно.
После обеда, вечером – его нет, нет. До десяти часов она волновалась надеждой, страхом: в десять часов ушла к себе.
Сначала она обрушила мысленно на его голову всю желчь, накипевшую в сердце: не было едкого сарказма, горячего слова, какие только были в ее лексиконе, которыми бы она мысленно не казнила его.
Потом вдруг как будто весь организм ее наполнился огнем, потом льдом.
«Он болен; он один; он не может даже писать…» – сверкнуло у ней в голове.
Это убеждение овладело ею вполне и не дало ей уснуть всю ночь. Она лихорадочно вздремнула два часа, бредила ночью, но потом утром встала хотя бледная, но такая покойная, решительная.
В понедельник утром хозяйка заглянула к Обломову в кабинет и сказала:
– Вас какая-то девушка спрашивает.
– Меня? Не может быть! – отвечал Обломов. – Где она?
– Вот здесь: она ошиблась, на наше крыльцо пришла. Впустить?
Обломов не знал еще, на что решиться, как перед ним очутилась Катя. Хозяйка ушла.
– Катя! – с изумлением сказал Обломов. – Как ты? Что ты?
– Барышня здесь, – шепотом отвечала она, – велели спросить…
Обломов изменился в лице.
– Ольга Сергеевна! – в ужасе шептал он. – Неправда, Катя, ты пошутила? Не мучь меня!
– Ей-богу, правда: в наемной карете, в чайном магазине остановились, дожидаются, сюда хотят. Послали меня сказать, чтоб Захара выслали куда-нибудь. Они через полчаса будут.
– Я лучше сам пойду. Как можно ей сюда? – сказал Обломов.
– Не успеете: они, того и гляди, войдут; они думают, что вы нездоровы. Прощайте, я побегу: они одни, ждут меня…
И ушла.
Обломов с необычайной быстротой надел галстук, жилет, сапоги и кликнул Захара.
– Захар, ты недавно просился у меня в гости на ту сторону, в Гороховую, что ли, так вот, ступай теперь! – с лихорадочным волнением говорил Обломов.
– Не пойду, – решительно отвечал Захар.
– Нет, ты ступай! – настойчиво говорил Обломов.
– Что за гости в будни? Не пойду! – упрямо сказал Захар.
– Поди же, повеселись, не упрямься, когда барин делает милость, отпускает тебя… ступай к приятелям!
– Ну их, приятелей-то!
– Разве тебе не хочется повидаться с ними?
– Мерзавцы всё такие, что иной раз не глядел бы!
– Поди же, поди! – настойчиво твердил Обломов, кровь у него бросилась в голову.
– Нет, сегодня целый день дома пробуду, а вот в воскресенье, пожалуй! – равнодушно отнекивался Захар.