Мальчишка то шел ползунком, носками лапотков выстукивая по козьей коже бубна, то высоко подпрыгивал, широко раскинув в стороны ноги, то вдруг, словно провалившись под лед, уходил вниз на вертушку. Бубен в его руках не умолкал ни на мгновение, заставляя мое сердце биться все чаще и чаще.
– Баянка, жги! – крикнул Глушила, довольный тем, что все сразу забыли о его неудаче.
– Что за малец? – спросил я у Велизары.
– Это Баян, сирота подгудошная. Он месяца два назад из Чернигова пришел да к Заграю прилобунился [38].
Заграй музыкант знатный, а с таким напарником они в Киеве в почете оказались. На свадьбы да на родины их приглашают – отбою нет.
– Лихо у него плясовой бой выходит. – Я прихлопнул в ладоши.
– Ты еще не слышал, как он бывальщины складывает и сам те бывальщины поет.
Но как поет Баян, в этот вечер мне услышать не довелось. Громкий стук в ворота прервал дробь бубна.
– Эй, народ! – раздалось из-за забора. – Пригласить на свой веселый пир вольных витязей не желаете?
– Как же не желаем? – в ответ крикнул Чурила. – Проходите, гости дорогие. Ребятки, – позвал он челядь, – отнимите от ворот запоры, проведите витязей за столы. И еды, и питья ноне всем хватит.
Молодцы бросились выполнять приказание, и через мгновение, под приветственные крики подвыпившего народа, на освещенный факелами двор вошла большая ватага хоробров.
Старший среди них отвесил земной поклон хозяину.
– Здраве буде, Чурила, посадник Подольский! Здраве буде, люди радостные!
– Здрав и ты будь, Соловей, – поклоном ответил Чурила. – Откушайте и повеселитесь с нами.
Тут же Соловью подали ведерную братину, по края наполненную бурлящей брагой.
– За Коляду, Перуна, Белеса Мудреца, других Богов и Сварога над ними, – поднял он братину и сделал несколько больших глотков. – А ничего бражка, – кивнул он довольно, передал братину следующему витязю, громко рыгнул и огладил бороду, – сладенькая.
Братина пошла по рукам.
– За Макошь!
– За Световита!
– За Хорса!
Из разных земель пришли хоробры, и каждый своего Бога славил. Наконец я услышал:
– За Даждьбога! – Путята, а это был он, приложился к братине. За ним Зеленя с Яруном пригубили, а я вдруг понял, что стою и глупо улыбаюсь.
– Никак наши? – прошептала Велизара, а у меня стало теплее на сердце.
– Эх! – махнул я рукой горестно. – Только Смирного не хватает.
Но знал я, что Смирной сейчас поднимает заздравную чашу хмельной сурицы в чертоге небесном, в Сварге Пресветлой. За нас. – Дядька Соловей! – подскочил к старшему витязю мальчишка-подгудошник. – Помнишь меня? – Как не помнить? – обнял его Соловей, точно отец сына. – Песню твою частенько вспоминаю. Да ты вырос-то как! Совсем отроком стал. А помнишь… – Здраве буде, Добрый Малович! – кто- то хлопнул меня по плечу.
– Путята!
Мы собрались в горнице у Чурилы. Я долго уговаривал их отказаться от затеи с моим освобождением.
Дольше всех противился Путята. Он упрашивал меня уйти после ристания с ними. Он хотел войны. Он хотел воли для земли Древлянской и не понимал, не желал понимать, что не пришло еще время. Не равны силы. Что кровью будут течь реки, а вдовам не хватит слез, чтобы оплакать павших.
– Знаешь, Путята, – наконец сказал Соловей, – а княжич прав.
Хоробр вступился за меня, и я был благодарен ему. Только кто тогда мог предположить, что моя благодарность для Соловья через несколько лет смертью лютой обернется? Вот ведь как судьба порой нами вертит.
Я проспал почти до самого вечера. Накануне долго мы говорили. Все думали и рядили земляки, как сделать так, чтобы лик Даждьбога снова над Коростенем взошел. С Зеленей вспоминали наши давние споры и смеялись над ними, с Путятой песни тихонько пели, а Ярун рассказывал, как он Ингваря на конце стрелы своей держал, как они с Путятой старались отца из Любича вызволить. Потом помянули погибших. Я хоробрам про то, как бежать собирался, про смерть Красуна рассказал. Выпили мы за то, чтоб его Водяной не сильно мучил. Потом за то, чтоб на ристании рука верной была, а голова ясной. Потом… я не помню, как заснул.
Лучше бы я не просыпался. Голова рвалась на куски. Язык стал сухим и шершавым. Страшно хотелось пить. Я свернулся калачиком на узкой лавке. Кто-то укрыл меня вчера козлиной шкурой, которая до этого лежала на полу под ногами. Шкура воняла брагой, пролитой кем-то, топленым салом, которое обильно стекало с наших пальцев и тяжелыми каплями падало на пол.
Каша, которую опрокинул Зеленя, когда показывал уход от копья с переворотом через плечо, была обильно полита конопляным маслом и приправлена чесноком. Этот запах сейчас был мне особенно противен.
Я не мог пошевелиться, любое движение вызывало новый прилив дурноты, но шкуру с себя все же скинул.