Ушли бы вороги, а мы бы остались. Живыми.
Но только все случилось так, как случилось. Страшным уроком мне тот весенний день в Ольговичах стал. Такое всю жизнь помнится. О таком всю жизнь плачется. Но нельзя все вспять вернуть. А значит, жить надо дальше. Кровь чужую, словно камень неподъемный, на себе нести, не по семь, как Правью положено, а по семью семь раз отмерять, прежде чем отрез делать. Ну а коли отрезалось, то уже не виниться, а вперед идти.
Приходить в себя не хотелось. Не хотелось, и все.
Мертвым быть лучше – ни боли тебе, ни стыда. Вообще ничего.
– Семаргл! – имя Сварогова пса вспыхивает острой молнией, словно первый удар сердца. Безжалостный кат. Вершитель великого приговора сжимает меня в своих зубах. Решает – чего достойна моя израненная душа?
Пламени Пекла?
Прохладной тени Сварги с ее вечно цветущими деревами?
Холодных вершин гор Репейских и светлого радостного Ирия, где ждут меня сотоварищи – два белобрысых мальчишки?
Один из них строг, не по годам рассудителен и спокоен. Другой – горяч, драчлив и заносчив. И первый кутается в свой зеленый плащ, то появляется, то исчезает, строго поглядывает из-под насупленных бровей. Будто силится угадать – осталась ли во мне хотя бы малая частичка от того прежнего Добри, которым он видел меня в последний раз? Второй кривит по привычке губу и только и ждет удобного момента, чтобы поспорить, подначить, разыграть, рассмешить. А сам тайком плачет и боится, что у него вот-вот вырастет хвост.
– Туда! Туда! – кричу я Семарглу, а сам тяну руки к мальчишкам.
Я хочу к ним! Я хочу в детство! Я хочу туда, где все живы!
Хочу зарыться лицом в матушкины колени, чтобы она расчесала мне волосы своим резным гребнем. Хочу, чтобы бабуля снова назвала меня унучком, рассказала сказку, накормила духмяными бобышками с вкусным парным молоком…
– Туда…
А страшный пес все хлещет чешуйчатым хвостом по перепончатым крылам. Злится на что-то, точно никак не может сделать выбор. Рычит от злости, и кажется, что еще чуть-чуть, и он сожмет свои клыкастые челюсти. А потом замирает на мгновение, точно прислушиваясь к чему-то, и вдруг выплевывает меня.
Обратно.
В Явь.
Побратимы мои, Славдя с Гридей, растворяются в беспросветном мороке, а матушка скрючивается, сжимается, превращаясь в белое пятно, в яркую точку на ночном небосводе. И только бабуля улыбается и машет мне рукой…
Явь набрасывается на меня безжалостным коршуном. Рвет когтями изломанное тело, бьет тяжелыми крыльями по щекам. Гудит в голове кровавыми приливами, сводит судорогой, жжет невыносимой болью.
– Семаргл! – умоляю я ката забрать меня с собой. Но холодная вода плещет мне в лицо, горит на разбитых губах и быстро вырывает из небытия.
– Смотри, Гойко, змееныш-то очухался. Живучий, – голос врывается в сознание откуда-то издалека и буравит мозг нестерпимо.
– А ну, поддай ему еще водички, – второй голос смутно знаком.
Вроде слышал я уже его однажды. Только где? Когда?
Забыл.
И снова ледяной поток, от которого светлеет в голове. И чувства возвращаются. Точнее, одно чувство заполняет собой все мое естество – боль. То резкая, то тупая, но одинаково бесконечная. Словно я стал ежом, у которого иголки почему-то растут внутрь.
Еж.
Зверек такой. Маленький и колючий.
И я вдруг понимаю, что это слово. И я знаю еще много-много разных слов. Знаю, но не могу вспомнить. Или не хочу?
И тут же, словно прорвавшись сквозь ветхую запруду, слова заполняют меня, кружатся водоворотами, бегут стремнинами, дрожат холодной рябью. Льются. Льются неудержимым потоком.
А одно старается особенно. И силюсь отмахнуться от него, убежать, спрятаться, но понимаю, что не в силах совладать с ним, а значит, должен принять и смириться. Пусть когда-то оно было радостным, пусть считалось добрым, но теперь оно представляется чужим и опасным. И это слово – ЖИВОЙ.
И вдруг стало тревожно и страшно. Это новое слово полыхнуло зарницей – МАЛУША.
И я рванулся, осознав, что в гордыне своей совсем забыл о сестре.
– Смотри-смотри! Ш-шевелится! – это опять извне, со стороны, из той самой Яви, в которую меня выплюнул Семаргл.
Словно не смог справиться с омерзением Сварогов пес. Будто кровавый комок, в который превратилась моя душа, стал ему хуже горькой редьки.
– Малуша, – выдохнул я и понял, что могу дышать.
– Стонет чего-то, – вот ведь болтун этот дулеб, вот язык у него без костей. – Гойко, может, добить его,