билась в судороге так, что затылок об пол размозжила. Растерялись ребята, она и сдохла…
– Он знает? – кивнул Иосиф на кухаря.
– Нет, конечно, – снова пожал плечами телохранитель. – Зачем ему зря беспокоиться?
– Это хорошо, – кивнул каган.
В становище заметили всадников и засуетились еще больше. А кухарь, увлеченный своим делом, только мельком взглянул на конников и отправил в рот очередной кусочек баранины. Но тут кто-то заругался на него, и до толстяка наконец дошло, что высокий гость подъезжает к лагерю. Забыв о жарком, кухарь изумленно уставился на кагана. Так и застыл, выпучив от удивления глаза и раззявив рот. Видно, впервые видел так близко толстяк сановника столичного, а может, почуял Божественную силу, исходящую от Иосифа, и от этого совсем растерялся.
Каган сошел с коня, взглянул на зажатый в руке кухаря нож, потом втянул носом воздух, поморщился и, криво усмехнувшись, бросил толстяку:
– Сожжешь мясо, я велю тебя самого на вертел нанизать.
Спохватившись, кухарь всплеснул руками и еще усерднее принялся за свою работу.
– Вели ему, чтоб уксусом сильно не поливал, – тихо сказал Иосиф телохранителю, кинул поводья подбежавшему конюху и пошел к шатру. – Ты же знаешь, – бросил он на ходу Давиду, – изжога у меня.
Ближе к вечеру, когда солнце едва не распороло свое горячее пузо о вершину далекой горы, сытый и довольный каган по обыкновению вытянул свои длинные ноги возле догорающего костра. Тонкой веточкой он выковыривал кусочки пищи из зубов, вспоминая недавний обед. Кухарь действительно постарался. Барашек получился славный, и любимое хиосское вино оказалось как нельзя кстати.
Рядом с каганом расположился верный телохранитель. Давид старательно боролся с навалившейся дремотой, усердно таращил глаза на огонь и украдкой позевывал в кулачок. Это какое-то время забавляло кагана. Он понимал, что воин устал и мечтает о том, чтобы хозяин поскорее отправился в шатер и наконец- то дал Давиду выспаться после нелегкого дня. Но кагану пока не хотелось спать, а до мук телохранителя ему не было никакого дела. Остальные-то, вон, тихонько, стараясь поменьше шуметь, чтобы не тревожить каганов покой, в отдалении готовят снаряжение к предстоящей охоте. А уж начальнику его стражи и подавно нечего дрыхнуть. Потерпит.
Иосиф пожевал веточку, посмаковал горьковатый привкус коры и сплюнул в огонь. Языки пламени вдруг напомнили ему о том давнем пожаре, когда он, еще совсем молодой, полный радостной злости, ворвался со своими верными сторонниками в отцовы покои. Отец почти не сопротивлялся, только швырнул в убийц горящую лампу. Не попал, конечно. Лампа ударилась о стену, масло разлилось, и дорогие расшитые занавесы вспыхнули.
Именно тогда в той, окрасившейся в алое опочивальне, задыхаясь от гари и зажимая уши, чтобы не слышать криков умирающего родителя, Иосиф поклялся никогда не иметь детей.
«Интересно, – подумал каган и украдкой взглянул на Давида, – а что было бы, если бы отец оказался более решительным, собрал бы силы в кулак да и ударил по мятежному сыну? Или ему вправду надоело то, что другие называют гордым словом Власть?.. Вот как мне теперь… а может…» – Каган на мгновение застыл, глядя на огонь, потом тряхнул головой, прогоняя дурные мысли, и сказал вслух твердо:
– Нет. Не сейчас.
– Что?! – насторожился Давид и принялся тереть глаза. – Что-то не так?
– Все в порядке, – усмехнулся Иосиф. – Ты, смотри, себе синяки не натри.
– Я ничего… – телохранитель поспешно отдернул руку.
– Вот и я ничего, – хмыкнул старик.
Между тем быстро темнело. В горах всегда так – только что светло было, и враз темень, хоть глаз коли. Не любят горы сумерки – либо день белый, либо ночь темная, а третьего им не дано. Всегда это злило кагана Хазарского, вот и теперь злит. Потому, наверное, что сам он мир на белое и черное делит. И белое – то, что ему подвластно, а черное – то, что подчиниться должно… или умереть. Этим он на горы похож, вот только стареет каган, боится себе в том признаться, а все равно чувствует. А горы… до него они стояли и после него стоять будут, разделяя время на день и ночь.
Невеселые думы у кагана, но виду он не подает. Сидит, молчит, на огонь смотрит. Притихло становище, в дрему погрузилось, завтра с рассветом вставать.
Зевнул Иосиф, сощурился, щеку, мошкой ужаленную, почесал, сказал тихо:
– Ты, Давид, с кухарем щедро расплатись. И за барана, и за дочку золотом отсыпь, чтоб обиды он на меня не держал.
Удивился Давид, не ожидал он такого. Каган брать привык, а тут вдруг расщедрился.
– Как прикажешь, – ответил хозяину.
– Прикажу, – кивнул старик. – И еще… – снова зевнул Иосиф.
– Ложе в шатре уже застелили, – поспешно сказал телохранитель.
– Все. Спать нужно. – Нравилась кагану расторопность Давида, правда, раздражала порой.
– Я велю, чтобы воды нагрели. – Телохранитель потянулся, встал, направился к шатру, потом остановился, хотел сказать что-то еще, но…
Длинная черная стрела прошуршала оперением в ночи, пробила шею Давида, прорвала гортань и вылезла наружу. Воин несколько раз открыл и закрыл рот, словно порываясь что-то сказать, и все никак не мог взять в толк, почему он не может этого сделать. Вместо слов из его рта вырывалось лишь изумленное бульканье.
Вначале Иосиф даже не понял, что произошло. Он просто сидел и смотрел, как кровь сбегает по древку торчащей из Давидовой шеи стрелы вязким ручейком… как густой пенистый поток срывается с острого наконечника и падает вниз тяжелыми каплями.