прежде всего стоики, понимал само содержание и назначение деяния в создавшейся исторической обстановке. Любая работа на «благо общества» представлялась ему бесполезной, лишенной какого-либо смысла, поскольку и афинского общества в прежнем его понимании уже не было, и понимание «блага» становилось все более неопределенным, и он ограничил себя узкими рамками просветительской деятельности. Разве можно говорить всерьез о том, что Эпикур видел цель жизни в блаженном ничегонеделании, подобном вечному досугу его богов в междумириях, он, написавший более трехсот сочинений на самые различные темы и долгие годы учивший, наставлявший, поддерживавший морально и духовно своих молодых и не молодых современников? Он трудился всю жизнь, но трудился действительно для собственного удовольствия, повинуясь лишь велениям сердца и разума, наслаждаясь и занятиями философией, и общением с учениками как великой радостью и решительно отметая от себя все, что вызывало у него отвращение, все, чего он просто не мог бы делать, даже если бы решил, даже если бы ему приказали.
Именно в этом сугубо личностном, индивидуальном понимании труда и всякой полезной деятельности упрекали его стоики, глубоко убежденные в том, что «мы родимся не только для себя», что главным для каждого смертного является выполнение предначертанного ему круга обязанностей, понимая жизнь как отказ от личного во имя общего и постоянно напоминая о том, что «конечная цель — это жить, совершая все, что должно». Каждый человек, по их мнению, находится в начале своего пути, как Геркулес на распутье в известной притче, рассказанной якобы софистом Продиком: удалившись в юности в пустыню, Геркулес оказался на развилке двух дорог, ведущих одна к наслаждению, другая — к доблести. После долгих раздумий он решил идти по дороге доблести, презрев наслаждения, и стал прославленным героем, непревзойденным в своих подвигах. Именно такой выбор, считали стоики, и является единственно правильным для каждого разумного человека, у которого должно быть одно лишь желание — стать в конце концов самым лучшим, самым первым из всех по своим нравственным качествам, по доблести и справедливости, ибо, как завещал людям Платон, чем большим величием духа обладает человек, тем сильнее он хочет быть первым из всех.
Видя счастье разумного человека в «согласованной жизни» (понимая под этим согласованность мыслей, желаний и устремлений с главным природным законом, с тем вечным вселенским Логосом, который «правит всем через всё»), подходя к самой жизни как к исполнению высшего долга, и прежде всего перед своей бессмертной душой, последователи Зенона «обличали как ложное… мнение некоторых, будто первое побуждение живых существ — стремление к наслаждению». Сами они это первое побуждение видели в стремлении к самосохранению («ибо природа изначально дорога сама себе») и считали, что достигнуть этого можно, воздерживаясь «от всего, что запрещено общим законом, а закон этот — верный разум, всепроникающий и тождественный с Зевсом, направителем и распределителем всего сущего. Это и есть добродетель и ровно текущая жизнь счастливого человека».
И для этого прежде всего, учили стоики, надо освободиться от всякого рода страстей, обрести беспристрастность — главное свойство бога. «Страсть (по словам Зенона) есть неразумное и несогласное с природой движение души или же избыточное побуждение», главные из страстей — скорбь, страх, желание и наслаждение. Все они не имеют отношения к разуму, противоречат, мешают ему, и поэтому первое, что должен сделать стремящийся к мудрости, — это смирить, уничтожить свои страсти. Вот что писал обо всем этом впоследствии Марк Туллий Цицерон, превыше всего ставивший чувство долга и ревностное исполнение многочисленных обязанностей свободного, разумного, владеющего собой и всей своей жизнью человека: «Надо быть свободным… как от страсти и страха, так и от огорчений, наслаждения для души и гнева, чтобы достичь душевного спокойствия и безмятежности, приносящих нам как стойкость, так и чувство собственного достоинства». И в этом-то владении собой, в сознательном и радостном исполнении своего предназначения — особого в этом мире предназначения мыслящего и причастного к бессмертию существа — Зенон и его последователи видели единственно возможную для человека свободу. Жить в согласии «с божеством каждого» и «волей всеобщего распределителя» — вот что должен осознать разумный человек как непреложную необходимость, как вечный закон бытия (сколько бы раз оно ни повторялось заново в бесконечном процессе разрушения и возрождения мира), и тогда человек действительно свободен: «он один свободен, тогда как другие люди — рабы, ибо свобода есть возможность самостоятельного действия, а рабство — его лишение», «он не только свободен, но он и царь, ибо царствование есть неподотчетная власть, а она существует лишь для мудрых».
Таким образом, и сын финикийского судовладельца, обосновавшийся со своими учениками в Пестром портике, также ставил своей целью помочь современникам стать подлинно свободными в положении все более отчетливо вырисовывающейся всеобщей несвободы большинства населения новых царств и грядущих империй. Однако в отличие от Эпикура, понимавшего свободу прежде всего как право каждой личности распоряжаться собственной жизнью, как неподотчетность ни богам, ни сильным мира сего, Зенон видел единственно возможную свободу в том, чтобы возвыситься бессмертной душой над путами земного ее существования и даже полюбить эти путы, разглядев за ними высшую гармонию вселенского бытия. И если для Эпикура, еще не забывшего и не изжившего славы и гордости предков, была совершенно неприемлемой, ненужной никакая потусторонняя свобода при отсутствии независимости внешней, реальной при добровольном подчинении завоевателям (какими бы рационалистическими доводами или космическими построениями это ни оправдывалось), то для финикийца Зенона, связанного глубинными духовно- психологическими узами с древнейшей восточной культурой, культурой совсем иного типа, чем эллинская, вопрос о личной, индивидуальной свободе, может быть, и не стоял так трагически остро. Рушились и вновь создавались государства, менялись формы правления и способы общественной жизни, одни народы уступали другим право быть первыми, богатыми и сильными, но ведь сама-то жизнь продолжалась — и это, в конце концов, было самое главное. И, значит, надо было жить и жить так, чтобы по-прежнему, несмотря ни на что, соответствовать своему предназначению разумного существа, высшего творения Вселенной. Значит, надо было найти философское обоснование тому новому способу жизни, который диктовала история, — и в этом Зенон был по-своему прав, и его мудрость вполне подходила для тех, кто, как уже говорилось, мог и хотел оставаться деятельным, серьезным и общественно ответственным при создавшемся положении вещей.
И все это совершенно не подходило для собиравшихся в Саду: они не хотели, не умели, не могли жить, приспосабливаясь к внушавшим им ужас и отвращение обстоятельствам, для них неучастие во всем этом, отстранение от всего этого (и неизбежно связанные с ними бедность, общественное бесправие и незащищенность от произвола тех, кто приспособился) казались предпочтительнее любого соглашательства. Эпикур и его друзья не верили в бессмертную душу, в новые воплощения в каких-то иных мирах, может быть, даже лучших, чем этот, эти «пустые вымыслы» могли утешать кого угодно, но только не «философов из Сада». И поэтому, раз с их прежней, свободной и деятельной жизнью было покончено навсегда (или, по крайней мере, очень и очень надолго), они не искали обоснований для существующего. И если человек, согласно Зенону, должен быть столь же деятелен, как божество, то и человек у Эпикура хочет быть таким же блаженно-безмятежным, как пребышающие где-то в междумириях, непричастные заботам и страданиям высшие сущности. И если Зенон претендует на то, чтобы научить род людской жить и дальше, вплоть до следующего мирового пожара, то Эпикур (этот, в сущности, трагичнейший из философов, при всем его вошедшем в легенды «довольстве собой и своим») стремится помочь своим современникам и соотечественникам, как спокойно дожить свой уже уходящий срок, как достойно уйти в небытие вместе со славой и доблестью своего великого народа, потому что для сына Неокла вообще не было будущего без свободы. И поэтому стоицизм становится философией государственных мужей и реформаторов, тех, кто еще надеется и пытается как-то упорядочить человеческое существование, как-то приблизить род людской к предполагаемо заложенному в нем божественному совершенству, а эпикуреизм превращается в символ веры для тех, для кого в этом мире существуют как подлинные только две ценности — свобода личности и радость так ненадолго нам данного, такого хрупкого, прекрасного и больше никогда не повторимого бытия.
И действительно, собиравшиеся в Эпикуровом Саду могли только посмеяться, слыша о том, как Зенон проповедует служение обществу и исполнение круга обязанностей. Какому обществу призывал он служить — ведь все они были теперь не больше чем челядь в глазах своих новых господ? О каких таких обязанностях он толковал — о починке дорог, разбирательстве жалоб, побелке домов и наблюдении за порядком на рынке? Но богатые сами содержали в порядке свои прекрасные поместья, а беднякам не все ли