горох для еды», а высокоумный Платон вообще избегал этой низкой темы как недостойной внимания философа, то это, вероятнее всего, потому, что им не выпало дожить до такого оскудения отечества и увидеть, как много современников их и соотечественников утрачивают свое человеческое первородство среди самой тяжелой и беспросветной нищеты. Для Эпикура же лицезрение нарастающей бедности заслонило все высокие истины, окончательно обесценило всякого рода теоретические абстракции, потому что ему было просто жалко людей, загнанных в тупики неподвластного им бытия. И он говорит, повторяет, подчеркивает трагическую в своей простоте, печальную истину — итог размышлении и опыта всей своей жизни: «Устойчивое благосостояние тела и твердая надежда относительно его доставляет величайшую, вполне уверенную радость». Он выставляет как окончательный контраргумент идеалистическим утешениям стоиков эту правдивую, горькую мудрость, по поводу которой так много иронизировал впоследствии его великий противник, сенатор и землевладелец Марк Туллий Цицерон, возможно, ни разу в жизни не легший спать на пустой желудок. Так Эпикур поднимает «знамя хлеба насущного», окончательно встав на сторону обездоленных и голодающих, научившись смотреть на вещи их отвыкшими от сострадания глазами. Он не может разделить со всеми бедняками свои бобы и оливки, не может согреть и приветить их всех, но он может сказать от их общего имени, провозгласить на весь белый свет, что «начало и корень всякого блага — удовольствие чрева; даже мудрость и прочая культура имеют отношение к нему». Эта главная правда человеческой жизни открылась ему на склоне прожитых лет во всей своей непреложной простоте (это о ней Эпикур писал в одном из своих наиболее известных сочинений «О цели жизни»), и ее не дано было заменить никакой спасительной лжи потусторонних построений.
И хотя к концу 278 года варвары покинули пределы Эллады, жизнь как будто бы снова вошла в свои привычные берега, и воспрянувшим духом людям снова могло показаться, что не все еще потеряно, эта главная Эпикурова мудрость, эта горькая истина неимущих стала на долгие годы, на целые века альфой и омегой мировоззрения большей части греческого народа. Постепенно к ней привыкли, как привыкли к тому, что все больше свободнорожденных граждан превращаются в бродяг, что с каждым годом становится все меньше коренных горожан и увеличивается число пришлых, как привыкли постепенно молиться чужим богам, обожествлять пришлых властителей и слушаться иноземных военачальников. Как привыкли со временем к поражению и позору подневольного состояния, уже даже не воспринимая это как позор, как привыкли приспосабливаться и приноравливаться к независящим от них обстоятельствам, чтобы спустя несколько столетий превратиться в большинстве своем в навсегда позабывших о славе и благородстве обывателей, в тех самых жалких лицемеров и мелких мошенников, от которых предостерегал Марка Туллия Цицерона опытный брат Квинт…
Вскоре кельты были разгромлены и в Азии, где они грабили старинные богатые города на берегу Пропонтиды, и обложили данью Византии. Их разбил Антигон Гонат (тогда уже македонский царь) в сражении при Лисимахии (277 г.), которое получило название «битвы слонов», так как исход ее предопределили именно эти могучие животные, всегда производившие сильное впечатление на северных варваров. Захваченных в плен кельтов расселили на пустующих землях центральной Анатолии, где они стали называться галатами, а их страна Галатией. Восприняв со временем многое от древней культуры малоазийских городов, они сохранили при этом свою воинственность и храбрость и поэтому пользовались большим спросом в качестве наемников. Кельты же, вернувшиеся в свои прежние пределы, осели во внутренних землях Фракии. Благородный Антигон, по справедливости считавшийся теперь освободителем всех греков и македонян от варваров, пышными празднествами и торжествами отметил свою победу, воскрешавшую в памяти стариков блистательные подвиги его отца, Деметрия Полиоркета. Теперь казалось уже совсем неудобным противиться его гегемонии в им же спасенной Элладе, проявляя тем самым черную неблагодарность. И тем не менее избавление от варварской опасности противоположным образом подействовало на все еще не желающих смириться афинян, среди которых еще находились такие, которые поговаривали о возможности восстановления независимости и демократии и втайне готовились к еще одному, заранее обреченному на поражение выступлению против македонян.
И опять собирались стремящиеся к мудрости, надеющиеся на счастье — кто в Сад к Эпикуру, кто в Пестрый портик к Зенону, надеясь приучить себя равнодушно взирать на все неожиданности неподвластного им бытия, надеясь постигнуть такую науку, которая бы помогла им спокойно прожить хотя бы часть отпущенного бессмертными срока и не покинуть в непреодолимом отвращении раньше времени этот жестокий и непонятный белый свет.
Глава 4
ЖИВИ СКРЫВАЯСЬ
Вечность — ребенок, забавляющийся игрой в шахматы.
Всякий уходит из жизни так, будто он только что родился.
Жизнь сына Неокла подходила к концу, он чувствовал это. В сущности, у него были все основания считать себя тем самым «старцем, прожившим жизнь хорошо», о котором он писал, бывало, своим ученикам: «Юноша в цвете сил, меняя мысли, носится сильным течением случая; а старец причалил в старость словно в пристань, замкнув в надежных воспоминаниях благодарности блага, на которые прежде трудно было надеяться». И тем не менее все чаще охватывала его глубокая, безнадежная усталость, то холодное равнодушие ко многим, казавшимся ему ранее столь важными вещам, которое не дано было ни победить, ни превозмочь… В отличие от большинства смертных, проводящих свой краткий век как придется, как выйдет, ему все-таки удалось осуществить свое предназначение и выполнить долг — вечный долг перед великими предками, свободными и гордыми людьми, чей мужественный дух он старался, как мог, поддержать в ослабевших, пошатнувшихся душах их почти подневольных потомков. Сын Неокла не был выведен на продажу как раб, у него был любимый Сад и верные ученики, согласно мыслящие люди. У него были какие-то средства для жизни, был обед каждый день и медная ванна с теплой водой — единственное спасение при все чаще случавшихся мучительных приступах. У него был огромный мир, вся Вселенная, к «огненным стенам» которой он привык устремляться умом через пространство и время.
Можно было считать, что у него было все для того, чтобы быть совершенно счастливым (в чем убеждал он своих друзей и себя самого вот уже почти сорок лет), но в глубине своей постепенно иссякающей души Садослов не мог заглушить, задавить, усыпить прорастающего сомнения: да счастье ли это? И можно ли быть действительно счастливым, сознавая, что «вся земля живет страдая» и что ни ты, ни кто-либо другой не в силах уменьшить это страдание? И можно ли быть радостным, являясь бессильным свидетелем позора, бедности и унижения своего народа, очевидцем печального конца его славной истории?.. Что мог он сделать, чем мог он помочь потерявшим уверенность в будущем людям, если сам он, в сущности, не был уверен в этом будущем, в том, что славные времена снова наступят когда-нибудь для афинян, для всех греков, иначе бы он не цеплялся с таким упорством за день сегодняшний — эту единственно неоспоримую реальность?..
Сын Неокла старел, и ему казалось, что и город его, блистальные Афины, тоже стареет вместе с ним, превращаясь понемногу в жалкое обиталище никому не нужных старух и худосочных ребятишек. После бедствий последних лет уже, казалось, ничто не могло спасти вконец подточенный полис. Не было денег, не было хлеба и не было никаких определенных надежд иметь это все в будущем. Государства, собственно, уже не существовало, и каждый из граждан (а вернее, обитателей) был доставлен самому себе и на волю случая. Те, у кого имелся хоть какой-то участок земли, хоть какая-то живность, какая-то лавка, немного деньжат или несколько рабов, еще могли на что-то рассчитывать, но что оставалось делать другим, было просто неизвестно. И этому их не мог научить никакой мудрец, никакой философ.
Навсегда (или, по крайней мере, очень и очень надолго) миновали те времена, когда свободные пахари