Все реже оставляя хотя бы на краткое время свои дом и сад, все больше ограничивая круг общения лишь близкими по духу людьми, Эпикур проводит свои последние годы в напряженной работе мысли и духа. Он словно все-таки надеется доискаться до той самой главной истины, которая, в сущности, так и не открылась ни одному из философов и мудрецов, которая как будто бы даже уже и не интересовала пережившего священный трепет познания старика, и в то же время только ради нее одной и стоило, по- видимому, мыслить. Он перечитывал Анаксагора, Демокрита, Аристотеля и многое, очень многое видел совершенно иначе, чем в такие далекие теперь годы своего философского ученичества, в годы страстных бесед со своими лампсакскими друзьями. Казалось по-прежнему заманчивым приблизиться хоть немного к тайнам мироздания и представлялось совершенно ненужным, бесплодным размышлять о том, что ждет его самого за тем последним порогом, к которому он приближался. В отличие от Сократа, надеявшегося насладиться в мире ином беседами с мудрецами времен минувших, в отличие от Платона, с его верой в причастность к вечно сущей вселенской душе, Эпикур твердо знал, что за этой последней чертой его ничего уже не ждет, что там ничего больше нет. И поэтому не особенно думал об этом, давно уже готовый мужественно покинуть тот «неукрепленный город», который представляет собой недолговечное существование каждого из смертных.
Что же, так уж устроен мир, так развивается в нем жизнь: все рождается, расцветает, дает в срок плоды и затем увядает, продолжившись в семени. И человек не исключение в этом общем порядке вещей, он также подвластен законам природы, и поэтому смерть следует встретить с разумным спокойствием мыслящего существа, постигшего начала Вселенной. Надо только понять самое главное: смерть — это уже несуществование, нас уже нет, когда она вступает в свои права, и поэтому к нам таким, какими мы были при жизни, она уже не имеет никакого отношения. Этому Эпикур всегда учил своих последователей (в чем-то повторяя софиста Продика Кеосского), предостерегая их от бессмысленных, хотя и заманчивых, заблуждений относительно бессмертия: «Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь все хорошее и дурное заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает смертность жизни усладительной, — не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что оно отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что и в нежизни нет ничего страшного».
«Ведь если что не тревожит присутствия, — убеждал сын Неокла своих учеников, — то напрасно печалиться, когда оно только еще ожидается». Да и о чем печалиться, когда многое из того, что было задумано, сделано, когда кончаются силы, слабеют чувства и угасают желания, когда ты чувствуешь сам и с каждым годом все больше, что превращаешься в немощную развалину, в жалкое подобие тебя прежнего, недостойное тебя? Конечно, даже прожив свой срок, так жаль расставаться с нашим прекрасным, залитым солнцем миром, но что же делать, если мир так устроен. Разве испытываем мы боль при мысли, что не жили столетием или же тысячелетием раньше? Так почему же мы горюем о том, что не будем существовать через сто или тысячу лет? Так учил, убеждал своих учеников до конца верный себе сын Неокла, твердо приняв раз и навсегда свой кратковременный, трудный, единственно возможный человеческий удел, с презрением отвергнув вековечные сказки о жизни иной, сколь бы спасительными они ни казались.
Считая пустым вымыслом саму идею возмездия или же вознаграждения после смерти, Эпикур тем не менее подверг добросовестному рассмотрению воззрения Гераклита, Пифагора и Платона, стараясь понять, почему же эти великие мужи-философы были так твердо убеждены, что «людей ждет после смерти то, чего они не ожидают и не предполагают». Но так же, как и Демокрит, он так и не смог отыскать для этого никакого объяснения, которое бы сообразовывалось как с законами природы, так и с законами логики. Что же они видели такое, чего ему так и не удалось разглядеть, сколько он ни всматривался? И даже если они были в чем-то правы, Пифагор и Эмпедокл, и то, из чего он сам состоит, — это определенное количество атомов, горстка первоначальной субстанции — не может исчезнуть бесследно в океане Вселенной, ибо материя неуничтожима; и если даже в какое-то из неисчислимо далеких, грядущих времен все эти атомы снова соединятся во что-то аналогичное, то ведь все равно это будет уже не он, а что-то или кто-то совершенно иной…
Может быть, эти люди — Платой, Гераклит, Пифагор, пусть даже самые мудрые и вдохновенные, всех превзошедшие мощью ума и величием духа, просто не были счастливы в этой жизни земной, в этой нашей одной-разъединственной жизни, не сумев насладиться ею во всех ее противоречиях и постичь ее скрытую гармонию? Насладиться вполне и сознательно, к чему всю жизнь призывал сам Эпикур, не без высокомерия отказывающийся от какого бы то ни было инобытия; насладиться тем коротким отрезком времени, между небытием в прошлом и небытием в будущем, между той неизвестностью, откуда приходят, и той, куда навсегда удаляются. Может быть, самоценность жизни так и осталась сокрытой и для угрюмого Гераклита, презиравшего мирскую толкотню, и для отчаявшегося Платона, и для нищих орфиков, грезящих о потустороннем блаженстве, и, наконец, для тех голых, совершенно не от мира сего мудрецов, кающихся отшельников, которые так поразили солдат Александра в Индии?..
Как бы там ни было, сын Неокла собирался покинуть этот мир, единственный, жестокий и непонятный, абсолютно свободным человеком, свободным от какого бы то ни было управляющего начала извне, не испытывающим ни малейшего страха ни перед Судьбой, ни перед Мировой справедливостью, ни перед самой смертью, ибо «самое страшное из зол, смерть, не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует; а когда смерть присутствует, тогда мы не существуем».
Эпикур умер в 271 году до нашей эры в возрасте семидесяти двух лет. Перед этим, в течение четырнадцати дней его мучили тяжелейшие приступы рвоты, из почек шли камни, «страдания при мочеиспускании и кровавый понос». И хотя сын Неокла писал в свое время о том, что «совсем ничтожен тот, у кого есть много основательных причин для ухода из жизни», есть все основания предполагать, что он сам положил конец невыносимым страданиям своих последних дней. Недаром он обращался в эти годы к горькой и мужественной мудрости Биона Борисфенского, считавшего, что самое главное для человека — прожить отпущенный век, никогда не теряя достоинства, и так же достойно покинуть этот мир, когда иссякли все силы и обесценились все ценности: «Если страдания сносны, будем сносить их, если нет — равнодушно выйдем из жизни, которая нам больше не по душе, как покидают театр». Тот обветшавший и порядком обезлюдевший театр, в который превратилась к этому времени Эллада, где полинявшие, выцветшие декорации не радовали взора, и бездарные, равнодушные к своему делу актеры кое-как проговаривали ничего не значащие и никого не трогающие слова. А такие же равнодушные зрители безразлично дожевывали дешевые пирожки и лениво думали о том, что все кругом одно и то же, все надоело до смерти, что завтра будет в точности такое же, как сегодня, а сегодня до тошнотворности похоже на вчера…
О добровольном уходе Эпикура из жизни пишет в своей поэме и Тит Лукрецкий Кар:
Об этом же, как нам представляется, свидетельствует и его письмо к Гермарху, где Эпикур сам определяет день написания этого письма как свой «последний» и в то же время «счастливый» день, счастливый, по-видимому, потому, что в этот день он решает осуществить уже принятое решение: «Гермарху от Эпикура привет. Когда писал тебе это, я переживал счастливый день, который вместе и мой последний день: меня терзали такие муки мочевого пузыря и телесные страдания, что ничего, кажется,