удалью молодецкой хвастаюсь, скачу кузнечиком по домам, о славе легендарного Мухи мечтаю. А мечтал ли сам Муха о славе? Он просто жил и делал то, что подсказывало ему сердце. Просто были у него способности, вот он их и использовал. Я хмыкнул собственным мыслям, до чего просто. И почему я раньше до этого не додумался? Наверное, потому, что жизнь меня толком не била. Ну, лишился родителей, даже толком не помнил. Прибился к пацанам, таким же сиротам, потом Хаймович воспитывал. Все не совсем гладко, но получалась. Вроде все видел в жизни, и смерти навидался всякой. Но такой вот войны как сейчас не было. Война заставила взглянуть на жизнь иначе. Не просто понять кто враг, а кто друг. А именно иначе. Понять истинные ценности этой жизни, да и саму цену жизни. Я ведь не ценил жизнь, со смертью играл постоянно.
Риск давал остроту восприятия. За кого мне было переживать кроме своей шкуры? А теперь понял, что умереть просто. А вот жить, когда ты не можешь позволить себе умереть.
Жить, чтобы защитить тех за кого ты в ответе гораздо тяжелее. Но именно эта ответственность и придает смысл твоей никчемной жизни.
Пока голова ударилась в размышления, ноги донесли меня до перекрестка. Улица Карла Маркса пересекала проспект Ленина. Хаймович как-то показывал мне портрет древнего старика, судя по бороде и кучерявому чубу родственника, по имени Карл Маркс. Ох, и нехорошая улочка! Лучше через рваный квартал идти, там хоть и развалы, но нарваться на крупную неприятность шансов меньше. А здесь же двухэтажные бараки оббитые плоским шифером, того и гляди завалятся, узкая улочка почти совсем заросла. Из вспученного корнями асфальта пробились деревца и кустарники. Нехорошо здесь было не из-за живности. Не было тут живности. Даже воробьи на кустах не сидели. Именно отсутствие тварей и выдавало это место как гиблое, совершенно враждебное самой жизни. Иногда видел кружащих над улочкой ворон. А потом видел, проходя мимо, тушки и перья этих ворон в жидкой траве. Я внутренне напрягся и тормознул, собирая нашу растянувшуюся цепочкой группу. Расслабились все, потому как устали, но пересечь перекресток надо было как можно быстрей и всем вместе. Хорошо хоть идти по самой улочке не надо. Идти меня не заставили бы и под дулом пистолета. Как говорил Косой, нема дураков. Душман шныряющий под ногами и тот не спешил. Сел на невидимой границе, обмотался хвостом, и уставился в нечто невидимое.
Ничего. Как есть ничего и никого сколько-нибудь теплого и опасного я не видел, не чуял, ни обонял, ни осязал. Хаимович тоже наслышан был про сие место и повел носом. Он даже имел на это счет свое кое- какое мнение и пояснение. Но в данный момент от комментариев воздержался. Все собрались, и я по наитию, подхватив кота на руки, шагнул на перекресток. Быстро и широко шагая. Душман забеспокоился, вырвался из рук, скачками пересек перекресток наискось. Значит и нам так, решил я, и устремился за ним. Вот и прошли. На той стороне стоял Душман, недовольно и обиженно подергивая хвостом. Я повеселел. Да плевать мне на твои обиды, дружище. Главное с нами ничего не приключилось. А до заветного домика со шпилем осталось всего ничего. Два дня лесом, а там рукой подать.
Самым тяжелым оказалось не перетаскивать женщин в лифт, хотя попотеть пришлось, не ползти по лестнице с ребенком на руках, дрожа всем телом и боясь причинить ему боль.
Не хлопотное и бестолковое обустройство подземелья под жилье, не редкие вылазки с ещё более редкой добычей под непрекращающимся дождем. А несусветная скука и тяжесть подземелья. Казалось, вся толщ земли невыносимым грузом легла на плечи. И сухой воздух отдавал неистребимой сыростью, плесенью, тленом и ещё чем-то неизведанным, но не мене тяжелым и угнетающим. Непрекращающийся шум лопастей незримого вентилятора раздражал до невозможности. Раздражала сырая невысыхающая толком одежда. Бесконечные хлопоты женщин, мелочные и оттого бессмысленные. Казалось, они сами это понимали и постоянно сорились по мелочам вовлекая и нас в свои дрязги. Один Хаймович выпал из жизни. Он уселся в кабинете за изучением всех найденных документов, словно собирался продолжить исследования. И ничто его не трогало и не заботило. Одним словом пустил корни, и выкорчевать его из кабинета можно было, пожалуй, лишь с помощью древней бомбы. Но они, увы, все перевелись, а новые никто не скидывал. Кот Душман обычно молчаливый обрел голос и часто жаловался на жизнь и отсутствие мышей, так что довел нас до белого каления. Но Хаймович, не смотря на уговоры, отпустить его на поверхность не разрешил. В этом вопросе он был непоколебим. Впрочем, кота гладили все кому не лень, и он на время успокаивался и даже мурлыкал, что было совсем редкость.
С женщинами Косого я не сошёлся. Ни Марта, ни Лена были не в моем вкусе. Эти блеклые голубые глазенки, словно линялое белье на заборе, и бесстыжие зрачки, как пуговки на кальсонах. (Это я про Марту). Да и им я как-то сразу не приглянулся. Может ещё поэтому мне было особенно тяжело. Мишка- Ангел строил глазки обоим и был несказанно доволен. А я сдружился с Сережкой — Шустрым и всегда брал его на верх. Сережка так же страдал запертый в четырех стенах. Энергия кипела в нем через край. И он развлекался, как мог. Ну, подумаешь, сходит по нужде Мишке в ботинок, пока он спит. А тот спросонья, обуваясь, это не сразу поймет. А когда поймет, начинается веселуха под названием — попробуй, догони. И шум, и гам стоит по всему этажу. Потому, что не одному Мишке досталось, женщинам он тоже кое-что подложил. И гоняют они его сообща. Впрочем, всем это скоро наскучило. И мы с Сергеем часто уходили на поверхность под предлогом охоты, а на самом деле просто, что бы уйти.
Однажды я забрел с Шустрым в знакомый район. Посмотрел на облупившийся дом, с болтающейся на одной петле дверью. Во рту пересохло, учащенно забилось сердце, а душа завыла и заплакала, словно по покойнику. Не отдавая себе отчета, что делаю, меня словно магнитом потянуло, на ватных ногах я вошел в подъезд. Сережка вопросительно уставился на меня. Я кивнул, подожди здесь. Сил говорить не было.
Поднявшись на третий этаж, стукнул в дверь под номером двенадцать. Она как-то сильно отозвалась эхом, от чего стало неуютно. Дверь открылась.
— Какой же ты!? — Роза всё ещё плача, но уже улыбаясь, стукнула меня маленьким кулачком в грудь, — Не мог хоть весточку подать, что живой!
Я в очередной раз виновато вздохнул.
— Я все по ночам бога молила, чтоб хоть душу твою на свидание со мной отпустил… А он живой! Не делай так больше! Не хочешь, не приходи… Но скажи, что не хочешь. А так не делай…
Она опять плакала, уткнувшись лицом в мою грудь. А я сидел, с дурацкой улыбкой на лице, и чувствовал себя если не чурбаном, то тюфяком точно. А ещё чувствовал себя большим и толстым по сравнению с маленькой и худенькой Розой. И я гладил её по спине и прижимал к себе. А ещё я был, наконец, счастлив, осознав, что Роза эта та женщина, которую я любил всю свою жизнь, сам себе боялся признаться, но любил. И она, оказывается то же любила меня, но всегда старалась это скрыть.
— Собирайся Роза я за тобой, — выпалил я, и задержал дыхание, в ожидании её ответа.
Она подняла глаза на меня.
— Куда?
— В одно место… Вместе жить будем.
Вот и всё, подумал я. Вот и сказал, самое главное. Роза стушевалась. Пальцы её мяли край платья. Слезы просохли, и она неожиданно обиделась.
— Зачем я тебе? Я старая, страшная. Да и вообще…
— Не говори глупостей. Я понял, что нужна мне только ты. Давай, собирайся.
Она покачала головой, пряча глаза.
— Тебе только так кажется, пройдет время, и ты будешь жалеть о своём решении, а выгнать меня будешь стыдиться, потому, что добрый…
Вот уж добрым меня никто, никогда не называл.
— Роза, милая… — нужные слова вдруг разом пропали, — Собирайся и не думай ни о чем. Скоро стемнеет, идти не близко. Или пошли как есть?
Она опять в молчании замотала головой. Я поймал её рукой за подбородок и посмотрел в глаза. В них было столько боли, что я задохнулся от нежности и стал поцелуями покрывать её лицо, бормоча какие-то глупости. И вдруг ощутил нечто, нечто, чего не замечал в ней. Какую-то важную и значительную перемену, в её облике, в чувствах, в организме…
Внутри неё билось ещё одно сердце. И это сердце тянуло ко мне ручонки и говорило: Папа! И я сразу