Тогда я поднял сбитую шапку, отряхнул ее и сказал удовлетворенно и победоносно:
— То-то!
Обоим стало неловко.
Скаут, как более вежливый, решил начать разговор.
— Я вас не очень? — спросил он корректно.
— Ничего! — пробурчал я. — Ну и я тебе тоже дал.
Скаут
Я
Скаут нерешительно насвистывает.
Я начинаю громко свистеть.
Скаут. А я в Америку собираюсь. (Замечая мое удивление, говорит небрежно, думая этим окончательно уничтожить меня.) Да… очень скоро!
Я
Скаут
Я ни в чем не хотел уступить этому щеголю и важно кивнул головой.
Но я не читал Майн-Рида. Я читал расклеенные по улицам стихи Демьяна, знал их наизусть, и когда Тоська сдрейфил в бою со скаутами, мы долго называли его «Митькой-бегунцом». В Америку я не собирался.
Но я ничего этого не сказал скауту и ушел прочь.
Америка? Нет, мне незачем туда ехать!
Рассказывая потом Алеше о моей драке с бойскаутом, я добавил:
— А он в Америку уезжать собирается. Чуда-ак!
Алеша подозрительно насупил брови.
— Это он от рабочих убежать хочет, — догадался он. — Врет, собака, не убежит!
У него на все был готов убежденный ответ. Мотино излюбленное «чудеса-а» было чуждо и непонятно ему. В сложном и трудном мире он разбирался легко и уверенно: буржуи — сволочи, рабочие — наши.
Алешин отец тоже работал на заводе, но это был совсем другой человек, чем Василий Павлович. Сутуловатый, тихий, удрученный нуждой, заботами и семейством, он чуждался митингов, собраний, партий.
К сыну он относился странно: словно стеснялся, может быть, даже боялся его.
— Ты бы, Алеша, дома посидел, — говорил он, как всегда, тихо, с пришептыванием. — Стреляют!
Алеша вскидывал упрямую голову, рука его уже лежала на дверной щеколде.
— Пойду. Не убьют! — И он широко, размашисто распахивал дверь, выходил на шаткое, скрипучее крыльцо и угрюмо осматривал улицу.
— От рабочих убежать хочет! — повторил он уверенно.
Развевались над зданиями трехцветные флаги. Застыл на железнодорожных путях броневик «Единая неделимая». Бряцая кривыми, в серебре, шашками, шли по тротуару дроздовские офицеры, а Алеша, насупив брови, снова повторял свое:
— Врет, собака! От нас никуда не уйдет!
Раньше, еще до революции, в горькие минуты похмелья или безработицы говорил мне отец ласково:
— А вот возьмем и уедем с тобой, Серега. У нас с тобой, брат, дядька есть. Богатый дядька. Мужик в Таврике. К нему поедем. Земля там хорошая! Таврическая…
А я смотрел, как тряслись его тощие руки, и знал, что никуда мы не уедем. Но, разыскав в школе на карте Таврию, долго смотрел на нее завистливо и безнадежно.
Откатились белые. Как мутный поток, поползли к морю, спешно, торопливо, в суете откатывались обозы, наскоро грабя и теряя награбленное.
Я ночевал у Вальки — окно выходило в магазин чистильщика сапог: вакса, щетки, шнурки.
Ночью, не разобравшись второпях, белые взломали дверь магазина. К нам отчетливо доносились голоса:
— Ну, что там? — резкий, командный.
— Так что вакса, вашблагородь!
— А, черт! Тащи ваксу, пригодится. Еще чего?
— Щетки, вашбродь!
— Бери и щетки!
И бежали, драпали, торопясь и сжигая за собою мосты, села и города.
Бородатые, в рваных, потных рубахах, входят в город красноармейцы. Переночуют — и дальше, вперед.
— Куда?
— На Таврию! На Крым!
Только пыль за ними вьется.
И я видел: Таврия — вот она, на этих сизых, пыльных штыках, близкая и простая.
Посреди площади поставили тумбу, на ней — большая карта. Красной ленточкой — путь красных.
Утром мы прибегали сюда. Глядели, толкаясь и мешая друг другу. За ночь ленточка продвинулась вперед: Ростов взят!
— Ростов взят! — кричим мы навстречу опоздавшим ребятам. — Ростов взят!
Иногда ленточка замирала на месте. Так замерла она у Перекопа.
— Не возьмут! — сказал тихо Валька.
— А этого не хочешь? — ему показали кулак.
Но все ходили хмурые. Прислушивались к разговорам взрослых.
— Крепок вал, голыми руками не возьмешь.
— Мужик там плохой: от него поддержки нет.
И я вспомнил: «Стихия». Часто задумывался над картой. Таврия! Таврия! Хорошая таврическая земля, сколько крови впитала ты! Может, Мотина кровь там?
От него не было ни писем, ни вестей.
Приезжали раненые — под Ростовом, под Перекопом, — бандитской пулей на Украине. Проходили эшелоны с войсками, с беженцами, с мешочниками, белорусами, чувашами, татарами, русскими. Приходили вести из дальних стран — о Востоке, о Мильеране, об Антанте, — географический прибой бился вокруг нашего городка. В сумятице имен и лиц, в путанице говоров, обычаев, ухваток, характеров, в сутолоке людских толп проходило наше детство, и мы ждали: вот мелькнет среди этого потока вихрастая Мотькина голова и удивленные глаза.
Но катились через город части, проходили эшелоны — не было Мотьки.
А я не забыл его. После, когда нежданно-негаданно встретились мы с ним, взрослые и такие несхожие с виду, мы все припомнили: и тачанку, и голубей, и все эти великолепные годы, о которых я не жалею, но которые я люблю.
Да, хорошая была встреча!
Но что же я?
Ведь все это я опишу в свое время.
Нас было шестеро ребят, корешей. Только двое — Валька Бакинский и Алешка Гайдаш — имели полный комплект родителей: отца и мать. У Павлика осталась только мать, отца белые повесили. У меня — отец, матери не помню. У Тоськи — отец и мачеха. У Моти — ни отца, ни матери.
В тревожной и суматошной, неуверенной жизни родителям было не до нас, и мы росли сами.
Артиллерийский снаряд, выпущенный немцами, оккупировавшими юг, выбил стекла в нашей школе. Учение кончилось. Дальнейшее образование получали мы в казармах запасного пехотного полка, куда бегали в гости к Углову, в полковую сапожную мастерскую.
Углов угощал нас крутым кондером, табачком и солдатскими забавными и горькими рассказами.