— Ты что мелешь? Почему он должен меня бить? Меня, свою мать?! Уж скорее тебя надо вздрючить за такие слова!
— Все впереди.
— Что ты имеешь в виду?
— Ничего сверхъестественного. Сережа у нас хороший, успокойся. Сережа у нас вежливый, культурный. А ты знаешь, мать, что Сережа в «команде» состоит? В «системе» работает?
— В какой команде? Не замечала… В какой еще системе? Издеваешься опять?!
Потапов дотянулся до Марииного плеча, но колючее, худенькое плечико жены, словно под действием электричества, сбросило руку Ивана Кузьмича, как норовистая лошадка — ездока.
С минуту помолчали. Затем Мария Петровна, поджав коготки, с величайшим напряжением развернула лицо к Потапову и вдруг, то ли шутя, то ли от переполнявшей сердце тревоги, ухватила Ивана Кузьмича за ухо и не дернула, а этак безжалостно потянула за холодную оттопыренную мочку.
— Говори, говори, какая такая команда, какая еще система?! Заговариваешься?
— Во всяком случае — команда не футбольная, а система не торговли. Понимаешь… они там собираются и «балдеют»! Якобы из протеста. Книжки смутного содержания читают. И часами лежат вповалку, парни и девчонки. Представляешь может, наш Сергей уже… буддист? Или — отец троих детей? Подпольных?
— Где лежат? Собираются где?
— Не в институте, конечно. У кого-то на квартире.
— Ну и что? — неожиданно спокойно осведомилась Мария Петровна, задавая вопрос прежде всего себе самой. — Чего тут такого? Да студенты всегда собирались… Во все времена! Собирались и по-своему балдели всякий раз!
— Вот бы ему в армии пару лет побалдеть, — как о чем-то несбыточном помечтал вслух Потапов, изготовившись к отпору на случай нервного приступа, а то и штурма со стороны Марии. Но жена опять-таки почему-то не взбеленилась, вообще промолчала. И Потапов решил, что дело худо, что разобидел Марию до крайности, до «молчаливого» предела. И, похоже, ошибся: Мария Петровна только беспомощно вздохнула. И тут Потапову захотелось чем-нибудь угодить жене, подарить ей цветы, пожалеть ее искренне, на руки взять, как ребенка, но вместо этого пустился в рискованные воспоминания.
— Скажи, Мария… ты до сих пор помнишь его?
— Кого? — облизнула губы, затем приблизила эти губы к Потапову, уставшая, мягкая, малознакомая в этой своей внезапной расслабленности.
— А жениха своего, Николая?
Мария помедлила с ответом. Ничто в ней не вспыхнуло, не взорвалось, вопреки опасениям Ивана Кузьмича, ничего не оскорбилось. Маленький, аккуратно подкрашенный рот ее смешно приоткрылся, как клюв у взалкавшего птенца.
— А ведь, действительно, его… Николаем звали… — прошептала Мария, скорее в недоумении, нежели в восторге. — Нет, не помню. Даже лица не помню. Двадцать лет прошло. Машина какого цвета — помню: синенький такой горбатенький «запорожец», на котором он разбился. А лицо — рассосалось, растаяло.
Потапов не стал отпирать двери ключом, он позвонил: ему хотелось увидеть лицо Сергея. В сознании пряталось ощущение, будто он, Потапов, слишком долго не видел этого лица. А может, так оно и было?
Створка отошла, и Потапов, глядя в тощее, резкое (изваяние с острова Пасхи!) родное лицо, отпрянул от него: сын перед ним стоял хоть и прежний, но что-то в его облике несомненно изменилось.
За спиной Потапова ахнула Мария:
— Сережа… что с тобой?!
— Ничего особенного. Ах, ты про это? Ну, подстригся. Надоело причесываться.
— Наголо?! Ты с-с ума сошел! Иван, ты посмотри, что он с собой натворил? У него же не голова без волос, а… а огурец какой-то!
Стоя в прихожей, не отпуская от себя полураздетого, собравшегося принять ванну Сергея, Потапов с Марией еще долго разглядывали сына, о чем-то с ним говорили впопыхах, о каких-то пустяках ничтожных, а Мария Петровна — та и вовсе «руки распустила»: оглаживала стриженую голову Сергея, трогала оттопыренные уши «мальчика», едва до них дотягиваясь привстав на цыпочки.
Мария с небывалым рвением принялась готовить ужин, стучала по смерзшемуся мясу железным молотком, жарила отбивные. Сам Потапов с нетерпением поджидал сына в кабинете, прислушиваясь к шуму воды в ванной комнате, и с невероятной тяжестью в сердце, с какой-то дикой, неприрученной печалью в сознании вспоминал… другого сына от другого отца, оскаленный рот на обгоревшем, блестящем, недвижном, оледенелом лице.
— Сережа, сынок, погоди, чего скажу… — потянулся Иван Кузьмич от стола к дверям, в которых стоял посвежевший, умытый сын. Изо всех сил пряча улыбку в широких, расползавшихся губах, Сергей как ни в чем не бывало причесывал бесполезной теперь расческой безволосую голову.
— Ты чего, отец? Или знаешь уже?
«Отцом назвал! — мелькнуло у Потапова. — До тринадцати папой звал. А с тринадцати никак. Обходился местоимениями. И вот — окрестил отцом! А может, он и прежде так-то обращался, только… шепотом? Чтобы я прислушался? Да где там: занят был „ужасно“! А чем занят-то? Липой. От которой теперь в себя не прийти, не отплеваться, ибо в кровь вошла. Смотрите-ка, а ведь в нем, в сыне-то моем, от меня, от потаповской нескладени мосластой, пожалуй, даже больше, чем от ершовской, Марииной изящности и розоватости. Хотя — вот она, розоватость, налицо. Горячая кровь. Ишь как пылает после ванной. Господи, неужели такой ангелок чего-то там такое… покуривает, „кейфует“ каким-то подпольным образом? Неужели в позе лотоса сидит часами, созерцает себя изнутри, или как там у них происходит все это радение?»
— Знаешь, да?! — переспросил Сергей, усаживаясь на диван и одновременно извлекая из рубашечного кармашка какую-то бумаженцию.
— Та-ак… А для чего остригся-то заранее? Может, не возьмут? Наверняка не возьмут. Зрение, отсрочка на учебу. Ну, и вообще. Матери пока что не говори, слышишь, сынок? Я ее подготовлю.
— Что я, не понимаю!? Не маленький. У меня к тебе просьба, не проси, пожалуйста, за меня. Ну, в смысле отсрочки. И матери не позволяй. Не надо.
— Значит, труба зовет?!
— Хочется на мир посмотреть, отец.
— Мир! Помнится, когда я служил, в нашей части… был необыкновенно вкусный хлеб.
После ужина (он же обед) разошлись кто куда, но разошлись не как прежде, не поспешно шмыгнули каждый в свою норку, в свои интересы, а словно бы пообщавшись душевно, хотя и без слов; у мужчин на сегодня была общая тайна, от которой они заботливо, пусть на один только вечер, оберегали женщину. Они знали, чем можно ее порадовать, не сходя с места: хорошим отношением к ее бифштексам, — и, не сговариваясь, ели азартно, увлеченно, из-за стола поднимались, не сюсюкая: «Ах, как вкусно!»— молча поднимались, посверкивая глазами, поигрывая мускулами. И добрая, мудрая энергия их поведения передавалась Марии Петровне: она успокоилась окончательно.
— Вот что, приму-ка и я ванну! — объявил Потапов сыну, невольно намекая тем самым, что берет с него пример, а фактически — из благодарности объявил, воодушевленный сыновними шагами в направлении к самостоятельности. — Приму-ка и я ванну, а то завтра на работу, — добавил он, уже исключительно для Марииных ушей. И она откликнулась:
— Завтра пятница… Стоит ли выходить на один день? Вон губа еще не зажила. Выйдешь с понедельника… прогульщик!
— Я не прогульщик, у меня — травма. Психическая.
— Кто тебе поверит?! — кричит Мария из кухни.
— А действительно, почему за психическую травму не дают освобождения? Скажем, воспаление в области души. Вот пойду завтра к невропатологу и потребую бюллетень.
Возвращаясь из ванной комнаты в кабинет, Потапов с приятным удивлением отметил, что дверь в комнату Сергея закрыта неплотно, небрежно закрыта, то есть не как всегда. «Расслабился мальчик. Или доверился? Во всяком случае, не до дверей ему сейчас. И слава богу!»
Из комнаты сейчас доносился голос Сергея, изрекавший какие-то нелепые словосочетания, скорей всего физкультурные правила разучивал парень.