Роб старался не выказывать своих чувств, но ясно ощутил, как кровь отхлынула от лица.
— Если только совесть ваша не безупречно чиста, то есть не чище, чем у большинства смертных, то вам, я полагаю, лучше уехать из Лондона, — сухо подвел итог брат Паулин.
— А отчего вы все это мне рассказываете? И отчего вообще взялись давать мне советы?
Какое-то время они изучающе вглядывались друг в друга. У монаха была небольшая вьющаяся бородка и волосы с выбритой тонзурой — светло-каштанового цвета, цвета старой соломы, а глаза синевато-серые, аспидные, и такие же холодные. То были глаза человека скрытного, человека, который всегда себе на уме. Рот сжат в узкую щель, как у святоши, непримиримого врага чужих грехов. Роб был совершенно уверен в том, что не встречал этого человека до того мига, когда переступил порог церкви святого Павла сегодня утром.
— Я знаю, что вы Роберт Джереми Коль.
— Как вы можете это знать?
— Прежде чем стать братом Паулином в Обществе святого Бенедикта, я носил ту же фамилию — Коль. Почти наверняка я ваш родной брат.
Роб поверил этому сразу. Он уже двадцать два года искал братьев и сестру и теперь почувствовал, как его захлестывает радость. Однако это чувство тут же угасло: в нем быстро проснулась подозрительность, да и не хватало здесь чего-то важного. Роб хотел было встать на ноги, но его собеседник продолжал сидеть, глядя на него настороженно и что-то рассчитывая, и Роб опустился на табурет. Услышал свое громкое дыхание.
— Ты старше, чем был бы младенец Роджер, — произнес он. — Сэмюэл умер. Ты знаешь?
— Знаю.
— Значит, ты либо Джонатан, либо...
— Да нет, я Вильям.
— Вильям!
Монах по-прежнему смотрел на него сосредоточенно.
— Когда умер отец, тебя забрал с собой священник по имени Ловелл.
— Отец Ранальд Ловелл. Он отвез меня в монастырь Святого Бенедикта в Джарроу[211]. Прожил он всего четыре года после этого, а потом было решено, что я должен буду принять постриг.
Паулин сжато рассказал Робу свою историю:
— Эдмунд, настоятель монастыря в Джарроу, с любовью взял на себя попечение обо мне, пока я был юн. Он неустанно закалял меня, выковывал дух мой, и благодаря его трудам я сделался сперва послушником, затем монахом, потом помощником настоятеля, и все это в весьма молодом возрасте. Я был его сильной правой рукой и даже больше того. Он ведь был abbas et presbyter[212] и все время посвящал чтению вслух Священного Писания, пополнял свои знания, наставлял других, писал. Я же был уполномоченным Эдмунда и строго блюл управление делами монастыря. Как его помощника меня не очень-то любили, — скупо усмехнулся он. — Два года назад он умер, и меня не избрали на его место, но архиепископ внимательно наблюдал за монастырем в Джарроу и попросил меня оставить общину братства, которая стала мне семьей. Я должен принять рукоположение и стать епархиальным викарием[213] в Вустере.
Робу подумалось, что эта речь, начисто лишенная и намека на любовь, звучит странно для встречи братьев после долгой разлуки: сухое перечисление занимаемых должностей, а за ним — скрытые надежды и честолюбивые ожидания.
— Великая ответственность ожидает тебя, — сдержанно заметил Роб.
— А это один Бог ведает, — пожал плечами Паулин.
— Во всяком случае, — сказал Роб, — мне осталось найти всего одиннадцать свидетелей. А может быть, епископ согласится засчитать свидетельство моего брата за несколько других.
Паулин не улыбнулся:
— Когда я увидел твое имя в жалобе, то навел справки. Купец Босток, если его к тому поощрить, сможет сообщить суду интереснейшие детали. А вдруг тебя спросят, не прикидывался ли ты евреем ради того, чтобы посещать языческую академию вопреки запрету церкви?
К ним подошла подавальщица, но Роб махнул рукой, и она ушла прочь.
— Тогда я бы ответил, что Бог в неизреченной мудрости своей позволил мне стать врачевателем, ибо не для того он сотворил мужчин и женщин, чтобы они лишь страдали и умирали.
— У Бога есть целое воинство помазанных слуг, которые истолковывают Его волю — что определил Он для тела человека и для его души. Ни цирюльники-хирурги, ни лекари, обучавшиеся у язычников, такого помазания не получили, а мы ввели церковные законы, дабы остановить таких, как ты.
— Вы затруднили нам путь. Временами замедляете наше продвижение. Но думаю, Виль, что остановить нас вам не удалось.
— Ты уедешь из Лондона.
— А ты этим так озабочен из чувства братской любви или же потому, что негоже будущему викарию Вустерской епархии иметь брата, отлученного от церкви и казненного по обвинению в язычестве?
Шли минуты, оба брата молчали.
— Я искал тебя всю жизнь. Я всегда мечтал отыскать детей, — с горечью сказал Роб.
— Мы давно уже не дети. А мечты и действительность — далеко не одно и то же, — ответил Паулин.
Роб кивнул и оттолкнул свой табурет.
— Ты что-нибудь знаешь об остальных?
— Только о девочке.
— Где же она?
— Умерла уже тому шесть лет.
— Вот как... — Роб тяжело поднялся из-за стола. — А где я могу отыскать могилу?
— Нет никакой могилы. Она погибла в большом пожаре.
Роб снова кивнул и вышел из таверны, не оглядываясь на серого монаха.
Теперь Роб не так опасался ареста, как убийц, нанятых достаточно влиятельным человеком, чтобы избавиться от хлопот с ним. Он поспешил в конюшни Торна, оплатил счет и забрал свою лошадь. В доме на улице Темзы он задержался лишь для того, чтобы собрать те вещи, которые стали неотъемлемой частью его жизни. Ему уже до смерти надоело впопыхах оставлять то один, то другой дом, а потом долго странствовать, но он успел к этому привыкнуть и теперь собирался проворно и с толком.
Когда брат Паулин сидел за вечерней трапезой среди священников церкви Святого Павла, его родной брат уже покидал Лондон. Верхом на тяжело ступавшей кобыле он проехал по месиву лондонских улиц и оказался на Линкольнской дороге, которая вела на север Англии. Его преследовали фурии[214], а избавиться от них так и не удавалось, ибо некоторые из них гнездились в его душе.
В первую ночь он спал мягко, устроившись в стогу соломы недалеко от дороги. Солома была прошлогодняя, уже подгнившая в глубине, поэтому Роб не стал зарываться в нее, но и так он немного согревался ее теплом, а воздух был не холодным. Когда он пробудился на рассвете, то сразу же подосадовал: вспомнил, что не забрал из дома на улице Темзы шахскую игру, некогда принадлежавшую Мирдину. Роб так дорожил ею, что провез из Персии через полмира, и теперь ему было очень больно сознавать, что она утрачена навсегда.
Роб проголодался, но даже не стал пытаться раздобыть еду в каком-нибудь крестьянском доме — ведь его там наверняка хорошо запомнят и это укажет след всякому, кто вздумает его разыскивать. До