времени собственными ногтями в собственные ладони. Ну, а о Чубинце и говорить не приходится. Мне кажется, хромой человек, постоянно носящий с собой палку, находится под её, палки, влиянием и многие нервные ситуации хочет ею, палкою, решить. За время, пока нас, отставших от поезда, гоняли от одного окошка к другому, Чубинец трижды, не думая о последствиях, хотел ударить палкой сначала женщину- кассира, потом дежурного по вокзалу, а потом станционного милиционера. Я сдерживал его с трудом и, понимая невозможность и бесполезность подобного действия, утешался разными русскими ругательствами китайского происхождения. Напоминаю, кто забыл, и подсказываю, кто не знает, — весь знаменитый русский мат китайско-монгольского происхождения, и до монголо-татарского ига русский народ этого мата не имел, что невозможно себе вообразить. Главное трёхбуквенное ругательство по-китайски обозначает просто мужчина.
Именно такого мужчину по-китайски в форме милиционера мы встретили на шепетовской платформе. Забрели мы на шепетовскую платформу случайно, от усталости и отчаяния. Шепетовская платформа гораздо провинциальней, тише и темней киевской. Расположена она не с фронтальной, а с тыльной стороны казатинского вокзала, где всё попроще, и на железнодорожной платформе стоял один единственный милиционер, толстый и неторопливый ветеран. Заговорил он с нами, нервными, спокойно и лениво.
— Чого? Як? Чому?
В таком темпе только по шляху на волах ехать в соломенном брыле, а не дежурным милиционером работать на нервной, бессонной, узловой станции. Я видел, как дёрнулась палка в руках у Чубинца, которого, кстати, этот огромный мужчина по-китайски мог совместно с палкой перешибить одним ударом. Милиционер, однако, не стал нас перешибать, скручивать и уводить, а наоборот, так же лениво, но толково всё нам объяснил и успокоил.
— То вы з двадцять сьомого, хлопци? Та двадцать сьмый ж маневруе. Вин зараз биля шепетовськой платформы буде, хлопци.
На радостях я вытащил пачку американских сигарет CAMEL — Камель — и решил ему подарить, но милиционер отказался.
— Нам это запрещено, — сказал он, переходя перед лицом чужестранных сигарет с родного украинского на государственный русский язык, — это что? Самел, — прочёл он, — я когда-то немецкий в школе учил. Самел — это по-нашему Самуил, значит Сёма? Это имя хозяина фирмы?
— Нет, это имя любимого верблюда хозяина табачной фирмы, — ко мне опять вернулась уверенность и хорошее расположение духа.
— Чудилы эти капиталисты, — добродушно хохотнул казатинский милиционер, — скотина у них в почёте, а на горбу у трудящихся в рай едут.
Этот милиционер, в отличии от верблюда Самуила, оказался хорошо подкованным конём- тяжеловозом. Миллионы таких добродушных коняг и тянут всю скрипучую колымагу по ухабам истории. А вы думали, кто её тянет? Думали шпионы с магнитофонами в запонках, или космонавты? Нет, те тоже не идут, а едут и погоняют. Тянут эти, добродушные дядьки. Цоб-цобе…
Наконец к шепетовской платформе подали поезд, и родной наш одиннадцатый спальный вагон мы с Чубинцом узнали по тёмным окнам. Вещи наши оказались в целости, а все наши волнения позади, как и станция Казатин, уплывшая в ярком электрическом ореоле, долго ещё освещавшем небо, словно над Казатином восходило какое-то местное казатинское солнце.
13
Лишь за депо и мастерскими, за Казатиным II, принесшим в окна запахи железа и мазута, опять всё притихло и заснуло. Заснул и Чубинец от усталости и пива. На одних, например, на меня, пиво действует возбуждающе, других же, как Чубинец, наоборот усыпляет. Чубинец спал сначала сидя, потом всё более клонясь на бок, пока не упал на скамью в полный рост. Только хромая нога не умещалась, торчала, и ради удобства я подставил под эту ногу свой английский чемодан. Пусть спит, бедняга, спокойно. Он утомился и за жизнь свою, и за эту дорогу, когда от станции к станции эта жизнь воскресала и проживалась опять, но уже вдвоём, двухголовой собакой в жестоком эксперименте, без которого невозможно лечение и исцеление.
Я опустил раму пониже и, овеваемый ветром, стал у окна. Как часто бывает с человеком, стоящим у открытого окна быстро идущего поезда, одна из многочисленных влекомых ветром соринок попала мне в левый глаз, и он начал слезиться. Потом начал слезиться правый. Я жил в Бердичеве всего четыре года, не в детстве даже, а в ранней юности. Для сравнения скажу, что в Ростове-на-Дону я жил одиннадцать лет, в Москве живу пятнадцать, а до Москвы шесть лет в Черниговской области в городе Козелце с чудесной рыбной рекой Остёр и прекрасным, не только для такого маленького городка, собором восемнадцатого века работы Растрелли. Жил и в других местах. Но почему-то всегда, когда я подъезжаю к Бердичеву, что случается редко, почему-то всегда меня охватывает какое-то странное волнение. Историческая родина, что ли? Да, может быть. Бердичев — это историческая родина российского еврейства, и всех нас, даже старых выкрестов-петербуржцев, подозревают в связи с ней. Но только ли российское еврейство подозревают? Я слышал, что в напряжённом 1967 году советско-сталинский представитель в ООН товарищ-господин Малик крикнул представителю Израиля:
— Здесь вам не бердичевский базар!
Понятно, когда они оскорбляют Тель-Авив или Вашингтон, или, в зависимости от политических потребностей, Париж, Стокгольм, Рим, Берлин. Но в данном случае они оскорбляют город, находящийся на их собственной территории, превращают его в нечто международное и сами не стесняются выступать в качестве некой международной, межидеологической силы. Мы знаем, что это за сила. Советско-сталинский дипломатический вельможа товарищ-господин Малик или другой ему подобный вполне могли бы на том же бердичевском базаре с красными пьяными лицами торговать костлявыми лещами или махоркой, отмеряемой гранёными стаканчиками. Такого рода населения в Бердичеве хватает. Но в Бердичеве они как бы не живут. Потому что Бердичев — город-призрак, город, рассеянный по стране и по миру, город, жителями которого являются даже люди, нога которых не касалась бердичевских улиц: московский профессор, нью-йоркский адвокат, парижский художник. И в то же время те, кто живёт в хатах вдоль Махновской улицы или в горкомовских домах вдоль бульвара, к Бердичеву как бы отношения не имеют. Такая двойственность характерна только для живого, и потому Бердичев — это не обычное географическое название, а имя живого существа, вызывающего ненависть, насмешку, страх, стыд. Пусть не удивляют вас оба наименования, на первый взгляд противоположные, но относящиеся к одному и тому же. Бывают живые призраки и бывает мёртвая красномордая плоть.
Вот почему с таким волнением смотрю я сейчас на тёмные ночные поля бердичевщины, на ряд стройных елей вдоль дороги, не уступающих по красоте кремлёвским. Сейчас они из-за тьмы кажутся плоскими, нарисованными на бумаге тушью, однако, когда утром взойдёт над ними солнце, они обретут объём, расправят ветви, стряхнут с них ночную сырость и станут розово-зелёными. Я помню их такими, когда год назад, год с небольшим, проезжал мимо утром в мягком вагоне московского поезда. Был конец августа, цвела гречиха… Надо сказать, я уж очень давно проезжаю мимо, даже если и появляюсь в этих местах. В Бердичеве у меня больше нет близких людей. Впрочем, в Бердичеве, кажется, проживает жена моего дяди, того самого Забродского, который когда-то работал в НКВТ, но считать эту даму близким человеком не хочу и не могу. Уж Олесь Чубинец гораздо ближе, хоть он не проживает в Бердичеве. Впрочем, почему бы Олесю не поселиться в Бердичеве? В Бердичеве такое замечательное православное кладбище, и на нём ещё пока разрешают хоронить. Может показаться, что я зло иронизирую. Но это не так. Я считаю, человеку желательно знать, где его похоронят, и желательно, чтоб он сам ещё при жизни выбрал такое место. А стать приличным покойником в наше время всё тяжелей и тяжелей. Хотя так было и в прошлые времена. Например, улучшение положения евреев при Екатерине II и Александре I началось с разрешения на собственные кладбища. И наоборот, когда душитель декабристов Николай I начал гонение на евреев, он первым делом приказал распустить «Еврейское погребальное братство». Оказывается, когда народ решаются изгнать, но не решаются уничтожить, достаточно запретить ему хоронить своих покойников. Ведь невозможно жить рядом с непохороненными мертвецами. Гитлеровцы поступали проще — они взяли расходы по похоронам на себя, поскольку дальнейшая жизнь живых не была предусмотрена даже в