дымные полосы и темные, мелькающие в их глубине пятна ‑ на тех, кто утащил твою счастливую юную жизнь в свою, которая для тебя все равно что не‑жизнь, не‑существование. Утащил низачем. Беспричинно. Просто потому, что так сложилось.
Отстраняешься от двойного восприятия, отодвигаешь на самые дальние задворки все несущественное. Тебе важна площадь, и здание театра, и бегущие по небу облака, и солнце, настоящее желтое солнце! И буквы, вспыхивающие в горячих солнечных лучах. Буквы, которые…
Коля стоит у мемориальной плиты. Коля беззвучно плачет, глаза его ‑ два пересохших колодца. Коля неотрывно глядит на высеченные в камне строки; губы его бледны, весь красный цвет будто вобрали в себя гвоздики, что он принес… для тебя. Три завернутых в целлофан цветка. Он неловко кладет гвоздики к десяткам других букетов, и одуряюще сладкий гвоздичный запах… кажется, он проникает к тебе. Оттуда ‑ сюда.
Коля отворачивается и уходит.
Тянешься к нему, но не можешь достать, не можешь дотянуться. Руки натыкаются на неразличимую, но прочную преграду. Если долго‑долго «дышать» на это прозрачное «стекло», оно немного мутнеет, превращая окружающий мир из глянцевого, играющего яркими красками в чуточку блеклый, матовый.
«Коля…» ‑ выводит палец.
У тебя нет пальцев, ты знаешь. Нет легких, способных насытить организм кислородом, да и не нужен он тебе. Совсем. Грудь твоя не вздымается и не опускается, и ураганной силы ветер никогда не нарушит прическу. Ты не живешь здесь, а только ждешь, ждешь, ждешь.
Ты чувствуешь: скоро. Сейчас?
Сейчас ‑ откликается Случай. Здесь. И готов отразить угрозу. Как и год назад, ровно год. Тогда он чуял опасность, готовился к ней заранее… Но не смог, не успел помешать ‑ не хватило ни свободы, ни ответственности. Он проиграл, едва ввязавшись в бой, был повержен и использован. И как ни обидно осознавать, что тот, иной случай, иная, чужеродная свобода вторгаются в мир через тебя же, ничего с этим не поделаешь. Однако можно помешать. Воспротивиться. Дать отпор.
Ведь те, кто ждет, на его стороне. И пусть в этот раз не получится. Пусть. Но в следующий… Третий‑четвертый‑пятый…
Коля идет по тротуару, минует подворотню, каких много на Карла Маркса; впереди маячит остановка.
И ты вдруг понимаешь: сюда проникают запахи! и звуки! Тебе это вовсе не кажется! И что есть силы налегаешь грудью на непрочные ‑ да! уже! ‑ стены темницы. И видишь, как… Коля пристально разглядывает очередную грязную и темную подворотню, откуда на свет божий выбралась рыжая, с подпалинами собака. В ее свалявшейся густой шерсти запутались паутина и мелкий мусор, и столько пыли скопилось в этой шерсти, что хочется немедленно взять и выбить‑выколотить пса, как какой‑нибудь палас или коврик.
В глазах дворняги, печальных карих глазах, стыла неимоверная усталость и безысходность. Собака понурила кудлатую голову, припала к земле, подогнув передние лапы, и с трудом, будто через силу гавкнула. Хрипло, надсадно. Верхняя губа задралась, да так и не опустилась, отчего казалось, что пес злобно щерится. Один из желтоватых клыков был обломан. Собака гавкнула еще раз, потом вдруг взвизгнула, как щенок, напуганный здоровенным кобелем, и глухо, утробно зарычала. Из пасти ее потекли тонкие мглисто‑дымные струйки, собиравшиеся в туманные клубы. Белые поначалу, они приобретали сероватый оттенок, становились гуще, непроницаемей. Дворняга тяжело дышала, тощие ее бока ходили ходуном, лапы дрожали. Она надрывно скулила и скулила, пока наконец не заперхала, задыхаясь то ли от дыма, исторгавшегося из ее глотки, то ли от недостатка воздуха. Кашель душил пса, глаза его налились кровью, и с кончика черного мокрого носа, пятная асфальт рдяными капельками, тоже текла кровь. Вокруг стлалась белесая непроглядная муть, в которой уже водили бесовские свои хороводы кромешники, непокойцы, пластуны и иные обитатели Мари‑Хмары…
Сентябрь близился к концу, на город надвигался туман, и «мертвые» ‑ те, кто не выжил тогда, кто исчез, растворился вместе с забравшим их туманом, кто не смог, не сумел, кого не удалось спасти, но кто давал обещание ждать, и вернуться, и всегда быть рядом… «мертвые» восставали ото сна, долгого, длинного сна, от томительного ожидания, от небытия, серого и вязкого, обретали на краткий миг плоть и кровь и, разбивая стеклянно звонкие стены «саркофагов», рвались в прежний, вещный мир, в здесь и сейчас, чтобы защитить живых. Друзей. Родных. Близких. Оберечь, не дать повториться тому, что случилось с ними.
‑ Коля‑я! ‑ кричишь ты, ломая вмиг ставшую хрупкой преграду. ‑ Ко‑оля‑а!
Протягиваешь руки.
‑ Ксюша?.. ‑ он удивленно оборачивается. ‑ Ксюша?! Бежишь навстречу.
Пеннорожденная Афродита, сотканная из мельчайших капелек тумана. Осеннего. Сентябрьского. Тумана‑врага. Тумана‑друга.
И не надо больше выводить милое имя на скользкой «стеклянной» поверхности. Незачем. Пусть даже у тебя есть пальцы. И руки. И туловище. И голос.
У тебя! Есть! Голос!
Поэтому можно громко и радостно закричать, заорать на всю улицу:
‑ Ко‑оля‑а!
‑ Ксю‑уша‑а! ‑ Он тоже бежит навстречу. Он плачет, не веря нежданному счастью.
‑ Любимый…
‑ Любимая…
Марево со всхлипом раздается в стороны, огибая двух целующихся людей, надежно укрытых, как мушки янтарем, коконом безвременья. Марево‑Мара, злосчастный призрак наступающей осени. Инфернальный зародыш, спора, отзвук чужого мира ‑ немыслимого, чудовищного мира, по непонятным причинам выбившегося из накатанной колеи предопределения, зацепившего соседей, вторгшегося на порубежье. Мира, пошедшего вразнос и крутящегося теперь бешеным волчком.
Период ‑ год, место соприкосновения ‑ этот небольшой город, продолжительность ‑ восемь ‑ двадцать часов. Дата ‑ конец сентября.
Осень.
Туман.
Необычное утро необычного дня.
Так не было ‑ раньше. Так не будет ‑ потом.
Но так есть ‑ сейчас.
Счастье и несчастье, слитые воедино.
Это агрессия? Нет, какая еще, к дьяволу, агрессия?! Вы не правы, и я, возможно, тоже. Правы они ‑ те двое. Ксюша и Коля.
‑ Я буду ждать.
‑ Я буду ждать.
Примечания
note 1 То lurk