— Что там эскизы, Сэмми. Смоула‑основателя отливали на моем заводе в Цинциннати, и везли в Санкт‑Петербург на моей барже. Мне он, между прочим, понравился. Большой, внушительный. А что одет не так — и сейчас‑то его никто не помнит, а еще через семьдесят лет не будет и тех, кто слышал рассказы отцов и дедов о старине Билли. И он останется для людей таким, каким мы его изобразим. В треуголке и ботфортах… Но кое в чем ты ошибся. Памятник мы будем открывать вместе, стоя рядом. Потому что более никого, достойного такой чести, Сан‑Питер не породил. Гордись. — И Хозяин вновь наполнил бокалы.
Писатель гордиться не стал. Сказал задумчиво:
— А ведь странно… Ведь кем мы были среди сверстников? Я — незаметный в любой компании середнячок… А ты… Ну, не мне рассказывать, кем ты был тогда. Мне всегда казалось, что добьются успеха и прославятся или Джо, или Томми, или… Но никак не мы.
— Джо действительно мог прославиться, — подтвердил Хозяин. — Отчаянный был парень. В войну записался в «Белый легион Миссисипи», потом стал одним из лучших кавалерийских офицеров в армии генерала Ли. Готовился приказ о присвоении Джо чина полковника, когда он погиб под Геттисбергом. Глупо погиб — два эскадрона послали в разведку боем, фактически — на убой. Джо добровольно заменил лейтенанта, что должен был командовать смертниками, — к тому накануне приехала невеста… Кстати, в Санкт‑Петербурге есть улица капитана Джозефа Гарпера. Ты не знал?
Писатель знал, но покачал головой.
— Тоже почти слава… — сказал Хозяин. — Правда, через двадцать лет и не вспомнят, кто это такой…
Они, не чокаясь, выпили за упокой души «Джо Кровавой руки» — так в детских играх именовал себя их товарищ, подставивший грудь под картечь федератов. Подставивший за другого, точно так же, как когда‑то — с презрительным спокойствием — принимал за чужие грехи розги от мистера Доббинса, учителя, очень не любившего детей.
Помолчали. Хозяин в той войне принимал участие косвенно — занимался поставками в армию северян. А Писатель… Ему довелось взять в руки оружие. Но — как‑то не всерьез, какая‑то оперетка получилась. С компанией друзей‑сверстников вступил в «Миссурийский иррегулярный эскадрон» — с шутками‑прибаутками, казалось: продолжаются игры в Кровавую руку и Черного мстителя испанских морей на Индейском острове… Затем — неожиданно — полилась кровь. Настоящая. Понял — не для него. Уехал в Теннеси, в самую глушь, занялся журналистикой. И война прогрохотала мимо. Потом убедил себя — так и надо было: кто‑то воюет саблей, кто‑то пером… Но не любил, когда при нем вспоминали Джо Гарпера.
Чтобы сменить тему, Писатель сказал:
— А помнишь Томми? Вот уж кто, все думали, прославит Санкт‑Петербург. И вон как все получилось…
Хозяин согласно кивнул:
— Да, голова у него варила… Я всегда говорил: если уж наш Томми до чего‑то додуматься не может, — так и никто не додумается. Я в Вашингтоне поначалу‑то по делам бывал, все думал: зайду в какой департамент, а там он — в большом кресле сидит, клерками командует… А Томми как смылся с той смазливой блондиночкой, так ни слуху и ни духу…
— Так ты что… — медленно и тяжело сказал писатель, — не слышал…
— Что не слышал? Нашелся наш Томми?
— Нашли… Год назад… Вернее, сначала нашли залежи руд — ну, знаешь, для этого новомодного металла, как он там называется…
— Алюминий, Сэмми, — мягко подсказал Хозяин. Новомодный металл уже принес ему немалые деньги.
— Вот‑вот… Нашли аккурат под Кардифской горой, начали разработку. И одна штольня натолкнулась на естественный грот. На какое‑то дальнее ответвление пещеры Мак‑Дугала — милях в четырех от ее главного входа. Там они и отыскались.
— Кто — они? — не понял Хозяин.
— Они. Томми и дочь старика Тетчера. Ну, тогда‑то он был не старик, когда…
— Подожди, подожди… То есть — они не сбежали? Заблудились в пещере? И все годы их скелеты лежали там?
— Не скелеты, Берри. Мумии. Такой уж в той пещере воздух… Ты знаешь, я всегда стараюсь заскочить в Сан‑Питер, когда бываю проездом неподалеку. И — через два месяца после той находки встретил старого судью… Не узнал. За полгода до того был представительный пожилой джентльмен — волосы «соль с перцем», спина прямая, походка твердая… А тут — седой как лунь, сгорбленный, едва ноги волочит. Он ведь двадцать пять лет надеялся — жива его Ребекка, жива, растит внуков где‑то, просто на глаза показаться боится. Самое страшное — они там просидели живыми не меньше недели. По крайней мере Бекки неделю вела записи.
— Записи? Она взяла с собой чернила и бумагу? Лучше бы прихватила клубок бечевки, да побольше.
— Не было ни чернил, ни бумаги. Нашелся свинцовый карандаш, они отрывали клочки ткани от ее юбки, от рубашки Томми, — и Бекки на них писала. Кошмарный получился дневник…
— Ты его читал? — спросил Хозяин с долей скепсиса.
— Нет, это почти никто не читал. Надеюсь, судья Тетчер его сжег. Никому не надо читать такие вещи — и незачем. Но мне рассказывал Бен Роджерс — ты должен его помнить, он сейчас окружной коронер… Так вот — он читал. И, говорит, не спал потом две ночи. Они… Они умирали от голода, Берри. Вода там откуда‑то сочилась. У них была с собой маленькая корзиночка для пикников — пирог, что‑то еще из продуктов… Растягивали как могли, Томми уверял, что их ищут и обязательно найдут. А сам слабел и через неделю умер первым. Она нащупала рядом сверток со всеми его порциями… Томми до конца надеялся, что Бекки дождется помощи. Она написала большими неровными буквами, свечи давно кончились: ЛЮБЛЮ ЕГО. НЕ ХОЧУ ЖИТЬ. И больше дневник не вела, сколько еще прожила, никто не знает… Мне порой хочется написать про них — но с хорошим концом, чтобы они спаслись, выбрались, чтобы жили долго и счастливо, чтобы она родила ему пятерых детей…
— Напиши. А то история действительно поганая, — сказал Хозяин. — Но… знаешь, Сэмми, — я даже не помню лица девчонки. И имя — Бекки — вспомнил, только когда ты его назвал. Звучит для меня всё, как сказка, — страшная, но сказка… Надеюсь, Томми успел, пока оставались силы, попользоваться ее любовью.
Прошедшие годы изрядно добавили ему цинизма.
— Как ты догадался? — неприятно удивился Писатель. — Я ведь не хотел тебе говорить…
— Нашел загадку… Чем еще может заняться четырнадцатилетний парень с ровесницей — если темно, идти некуда, и надо чем‑то задавить страх смерти? Мне тоже было четырнадцать, когда…
Хозяин неожиданно замолчал. Писатель отметил странную вещь: лицо у его старого приятеля стало другим — мрачным, темным. Суставы пальцев, сжимавших бокал, побелели. А ведь про заблудившихся в пещере слушал гораздо спокойнее. Вспомнил свою страшную сказку?
Хозяин встал. Сделал шаг к иллюминатору. Постоял, глядя на круглый проем — Писатель мог поклясться, что звездного неба Хозяин не видит. Потом — два шага к двери. Застыл снова. Потом — быстро, уверенно — раскрыл отделанный слоновой костью погребец, ухватил сразу две бутылки. Поискал глазами штопор… Не увидел, и — резко — горлышком о край стола.
Писатель вздрогнул. Стекло хрустнуло. На палисандре столешницы появилась глубокая вмятина — и была видна даже сквозь накрахмаленную скатерть.
Вино — то, что не выплеснулось при ударе — хлынуло в бокалы кроваво‑красной струей. На скатерти набухали лужицы…
Сейчас расскажет все, думал Писатель с холодным удовлетворением. Расскажет, никуда не денется, — потому что дернул за какую‑то дверцу в своей памяти, к которой прикасаться совсем не стоило. Пусть расскажет, а я послушаю. Может, куда‑нибудь вставлю.
Прошедшие годы изрядно добавили цинизма и ему.
Но знания жизни добавили тоже. Писатель оказался прав. Хозяин рассказал всё. Причем — Писатель