же сушился на солнце мокрый, с розовыми размоинами носовой платок. «Наверно, в речке простирнул»,—  догадался я.

— Зачем костер тебе? — еще издали окликнул я его. — Комаров уже давно нет, варить не варишь.

Смирнов заморгал слеповато, по всегдашней привычке оттянул пальцем веко, чтобы лучше увидеть меня.

— Тебе смешным покажется,—  ответил он, узнав меня. — Просто люблю я костер партизанский, люблю в огонь смотреть.

— Читаешь? — сказал я с пренебрежением,—  Я тоже когда-то мозги засорял. Спасибо фрицам — всю чепуху из меня вышибли. Читай, читай! Прочитаешь — мне дашь. На курево книжонка твоя вполне годится.

Смирнов улыбнулся снисходительно и спросил меня:

— Что ж ты читал? Садись, поговорим!

Я сел рядом, закурил.

— Вот ты, говоришь, читать любил,—  начал Смирнов. — Но что ты читал? Какие книги ты брал с полки? Толстого или Дюма? С кем охотнее проводил время? Знаю, знаю! Классикам, разумеется, почет и уважение в беспробудный отдых в доме для престарелых инженеров человеческих душ — на полке. Седая пыль на золоте заглавий... А всякую литературную стряпню до дыр зачитывали. «Как же! На один вечер только дали, дружок у соседки своей, тети Аделаиды, одолжил!..» Обложки нет, страницы в клочьях, никто не помнит ни названия, ни фамилии автора, но зверски, черт подери, завлекательная книжонка! Не так ли?

— И так было,—  признался я.

— Какие же книги таким завидным успехом пользовались? Чернышевский, Герцен, Золя, Бальзак? Нет, авторов тех, других, книжонок не запоминают — «Улица накрашенных губ», «Тарзан среди обезьян»... Странно все-таки! Обычно люди стремятся познакомиться с людьми умными, людьми знаменитыми. А когда нас зовут поговорить по душам такие умные и знаменитые люди, как Горький или Роллан, что мы делаем? Предпочитаем иметь дело со всякой темной, но веселой публикой.

— Факт! — улыбнулся я, мысленно оправдываясь тем, что надо же делать скидку на возраст.

— Вот и наглотался ты духовной пищи сомнительного сорта,—  гладко и увлеченно продолжал Смирнов. — От такой пищи книжный червь и тот получил бы расстройство желудка. Вот и схватился ты теперь за живот и жалуешься горько — обманули, мол, кулинары-писатели, отравили! Ничего, жизнь тебе и клизму поставит, и касторки пропишет, и научит тебя разбираться в удобо- и неудобоваримой духовной пище!

— Читал я без разбора, это верно. А клизму жизнь уже поставила!

— Все зависит от того, что читать и как читать,—  наставительно произнес Смирнов,—  От одной книги можно взять больше, чем от тысячи книг.

— Выходит, читал я много,—  перебил я Смирнова,—  а правильные книги мне не попадались. Где же они, эти книги?

— Их. много,—  отозвался он. — Один Павка Корчагин чего стоит!.. Я, правда, последние три года художественной литературы почти не читал — тоже грех был. Впрочем, ты забываешь, мы с тобой не в Москве, а в немецком тылу находимся. До библиотеки отсюда далеко...

Смирнов замолчал и задумался. Никогда больше не придется ему взять в руки любимую книгу. Я знал от Юрия Никитича: Смирнов не протянет до зимы.

— И Ленина ты читал? — спросил я, закуривая. — Курить будешь?

— Нельзя мне... И Ленина, и Маркса читал. С четырнадцати лет. И до вылета в немецкий тыл воображал себя марксистом. Однако здешняя жизнь доказала мне, что текстуальное знание марксизма еще никому не дает права называться марксистом. Теперь я понимаю, почему мне многое не удавалось в практической комсомольской работе. Ребята в школе живого, настоящего дела требовали, путали, ошибались, наскоро исправляли, а я их моралью из учебников пичкал, безголовыми делягами обзывал. Смешно вспомнить! А ведь меня уважали за начитанность — у меня никогда не выходил боезапас складных формулировок, марксистских аксиом. «Академиком» называли, а меня почти всякий практический вопрос ставил в тупик и опять заставлял ночами сидеть над книгой... Ведь Ленин говорил нам: нельзя считать себя коммунистом только потому, что ты усвоил коммунистические лозунги, только в борьбе можно стать коммунистом...

— Ну а теперь? — спросил я, с сомнением глядя на юное лицо Смирнова. Марксисты представлялись мне людьми пожилыми, бородатыми...

— Теперь? Теперь я, наверно, гораздо ближе к тому, чтобы стать марксистом. Немецкий тыл для меня, можно сказать, курсами усовершенствования, высшей партшколой стал. Конечно, эти три месяца я провел не так, как хотел бы: на первой же засаде ранили. Но я никогда не чувствовал себя оторванным от друзей — там, у Бажукова, и у вас тут, в Хачинском лесу...

Мне припомнился рассказ Щелкунова о Смирнове, и мне стало неловко, стыдно даже: как плохо разбираемся мы в людях! А Смирнов подбросил горсть сухих веток в костер и продолжал:

— Теперь-то я понял: никаким книжным знанием нельзя заменить знание жизни. Наше с тобой поколение не знало царизма, революции, не знало ни разрухи, ни голода. Только читали мы обо всем этом в книгах, учебниках. Теперь мы совсем по-другому понимаем такие «отвлеченные понятия», как «война», «классовая борьба», «разруха», «советская власть» и «фашизм». Пожалуй, не все мы еще до конца поняли, но зато очень многое прочувствовали. Вообще это замечательно! — говорил, все больше оживляясь, Смирнов. — Наше поколение... Такой дружбы между людьми, такой любви к родине не знало до нас ни одно человеческое поколение. Потому и героизм, душевная красота — естественное состояние нашей молодежи.

— Уж очень у тебя высокопарно получается,—  сказал я, чувствуя себя неловко. — Как в передовице...

Я встал и принялся собирать сухие сучки в траве, прислушиваясь к словам Смирнова.

— Ты понимаешь, как это здорово? — все сильней распалялся Смирнов. — Взять целое поколение и лепить его по образцу такого великана, как Ленин! Ты представляешь, как Ленину хотелось бы взглянуть на нас, хотя бы одним глазком, хотя бы на минутку!.. Велик почет, но велика и ответственность.

Смирнову ответил взрыв звонкого молодого смеха. Кто-то крикнул в лагере, очередью грянули хлопки, и снова зазвенел в молчании леса задорный молодой смех.

— В «жучка» играют,—  улыбнулся я, бросая в костер охапку валежника и снова садясь.

Слова Смирнова взволновали меня. Хорошо, черт побери; говорит этот паренек, складно! Не часто приходится в отряде говорить об отвлеченных вещах. Русский человек чужд многоречивости. В чистом глубоком чувстве есть нечто такое, что заставляет большинство из нас ревниво скрывать, таить его в самом сокровенном уголке души. О любви и ненависти очень скупо говорят в отряде. За любовь лучше всего говорит сейчас ненависть, а за ненависть — трупы врагов, обгорелые скелеты вагонов «Дойче рейхсбана», паровозов, машин. Говорят на предельно выразительном, чисто партизанском языке. Этим языком партизаны наши владеют в совершенстве.

— Послушай! — сказал я, волнуясь. — Вот ты говоришь о дружбе, о патриотизме — все это очень хорошо. А что ты скажешь о предателях — о полицаях и старостах, о тех дезертирах приймаках, которые все еще сиднем сидят в деревнях?

— Смотри! — Смирнов выхватил из костра догоревший сучок и, подув на него, погасил крохотный огонек. — Вот тебе патриотизм в кавычках. А вот... — Смирнов подул в красные угли и быстро отпрянул от взметнувшегося пламени,—  вот тебе настоящий патриотизм!

-Я об этом много думал,—  сказал он,—  помолчав, видя, что меня не удовлетворяет его ответ. — Теневых сторон еще много, но чем выше солнце коммунизма, тем меньше тени... И не всякая, верно, сталь способна принимать закалку. А у нас здесь, где температура закалки особенно высокая, процент брака выше, чем на любом другом участке военного горнила. Вражеские недобитки, кулачье, уголовники — да об этом гнилье и говорить не хочется! Погляди лучше, какой народ у нас в бригаде!

Почти такими же словами говорил со мной Богомаз...

— И среди нас есть гнилье,—  проговорил я. Я старался подавить неожиданно охватившее меня

Вы читаете Вне закона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату