возвратился днем позже с точными результатами диверсии: под откос рухнули мчавшиеся со скоростью шестьдесят километров в час локомотив серии «54» и восемнадцать вагонов с боевой техникой, движение было приостановлено на три часа.

Минеры, Богомаз и Самсонов были очень довольны этими результатами, но мы, десантники, зачисленные в боевую группу, втайне завидуя своим товарищам-подрывникам, уверяли и себя и других, что раз операция обошлась безо всяких трудностей, то и гордиться ею нечего. То ли дело у нас, в боевой группе! С таким командиром, как Кухарченко, скучать не приходится. Лешка-атаман не признает никаких планов, кидается очертя голову в незнакомые села и, надо сказать, мастерски выкручивается из любых переплетов. В отряде его любят за то, что он вносит элементы спорта в войну, придает ей особенный тон.

Потерь у нас пока нет. А если будут, то скорей всего по вине Кухарченко. Этот лихач недаром обкатывал в Минске машины. Жарко дыша бензином и сгоревшим маслом, клокоча радиатором, вылетает «гробница» — так прозвали в отряде нашу трофейную трехтонку — на сумасшедшей скорости из лесу, мчится на полном газу с ревом и рыком, изо всех своих лошадиных сил по подлесным деревушкам, преследуемая облаками пыли и лаем деревенских собак. И каждый раз, когда «гробницу» подбрасывает на бугре или проваливается она в глубокой промоине, в дребезжащей кабине гремит довольный гогот Лешки- атамана. Машину «командующий» водит так же, как и воюет,—  не заботясь о последствиях. Зато после наших налетов все меньше становится мелких гарнизонов в Быховском, Пропойском и Могилевском районах. И на удивление везуч и удачлив Лешка-атаман.

— Я «гробницу» всегда обратно жду с ранеными,—  говорит наш главврач Мурашев. — А дождусь, спокойно спать ложусь. А другие группы пойдут на какое-нибудь пустяковое задание и обязательно кого- нибудь пулей царапнет или осколком заденет...

Однажды Лешка-атаман разгромил немецко-полицейский стан в Бахне во время ночного рейда в Гомельскую область. Полицаи, еще ни разу не оказывавшие нам серьезного сопротивления, бежали и на этот раз. Партизаны долго хозяйничали н селе, стаскивая в машину съестные припасы и другое имущество сельских властей. Василий Козлов поджег дом своего старого врага — бургомистра: этот предатель еще весной рыскал по району в поисках группы Иванова. Партизанский факел долго разгонял над селом ночные тени.

В хате начальника полиции я увидел, как Кухарченко вытащил из огромного сундука пеструю шелковую шаль и пихнул ее за пазуху.

— Положи обратно! Зачем тебе женское барахло? — спросил я, шаря ухватом под печкой. Мне до зарезу нужны были сапоги.

Пригодится! — весело ответил Кухарченко. — Самсоныч ударяет за Надькой, а я что, рыжий, что ли? Теперь это можно! Полевой не в нашем отряде!

Под утро мы мчались обратно — туда, где раскинулся во всю свою «зеленую мочь» Хачинский лес, наша «мати зеленая дубрава». Лихаческий пыл Лешки-атамана не стынет и в лесу; он не сбавляет хода, только крепче сжимает баранку в стальных руках и шире и азартнее раздувает ноздри. Машина трещит и ревет на ухабистых дорогах, колеса яростно разбивают тихие лунные лужицы в колее, опьяненные успехом партизаны гикают, и свистят, и распевают во все горло, их швыряет от борта к борту, нещадно секут низкие ветви.

А в лагере на Городище нас всегда ждет лучшая из постелей: свежая и мягкая трава под усеянным звездами, свободным уже от докучливого комарья июньским небом. Отзвенела в лесу серая комариная метель.

«Десять пальцев на моей руке»...

1

Меня разбудила музыка... На залитой ярким солнцем поляне играет патефон. Рядом сидят, загорают на солнышке полуголые парни. Они сражаются в карты. Заводят подряд одну и ту же пластинку, другой у нас пока нет:

Разлука ты, разлука, Чужая сторона! Никто нас не разлучит — Лишь мать сыра земля...

Эта старорежимная «Разлука» еще недавно услаждала слух кулака-старосты...

— Очко! — ликующе орет Длинный и сгребает к себе кучу марок. На траве белеют разорванные клочья мелкой оккупационной купюры, недопустимой в партизанском банке. Играют по грабительски установленному оккупантами принудительному валютному курсу: советская десятка за одну оккупационную марку, выпущенную

«рейхскредиткассе». «Рубль к своей немецкой копейке приравняли, гады! — ругаются партизаны. — Девальвация называется!»

Борька-комиссар, бросив искоса завистливый взгляд на картежников, проходит мимо

— ему по его положению вроде неудобно зашибать в очко, а запретить игру — во-первых, не по его силенкам, а, во-вторых, раз смотрит на очко сквозь пальцы Самсонов, значит, и Борьке-комиссару положено смотреть сквозь пальцы.

Из шалаша вылезают заспанные минеры Барашкова, потягиваясь жмурятся на солнце. Они, как и я, проспали завтрак. Это неудивительно: мы вернулись с минирования утром, легли спать в восемь утра — повар только начинал варить бульбу.

— Полевой бы не допустил картежную игру,—  зевая, говорю я Ефимову, глядя на картежников. А может, самому сыграть?.. Ефимов лежит рядом со мной на спине, заложив руки за голову. Он усмехается и кивает в сторону игроков:

— Вот лежу и наблюдаю. Деньги! Сандрак тут банк в сотню тысяч сорвал. Что они значат сейчас, деньги? А до войны? При деньгах Панфил всем людям мил. Сколько крови и труда они мне стоили! А что на них сейчас купишь? Смотрю на Щелкунова — и горько и смешно. Война взорвала все устои нормальной жизни. И доказала, между прочим, что деньги не самое важное. Раньше деньги давали власть, силу и все прочее, теперь власть, сила дают деньги и все прочее.

Я подавляю зевоту. Опять понес Ефимов. А все-таки мне льстит, что он обычно выбирает меня своим поверенным. Порой мне кажется, что от его речей я становлюсь умней, искушеннее, значительней. Правда, когда он заводит речь о нашей десантной части, я отмалчиваюсь, бдительно храня военную тайну: как- никак человек в германской армии служил!

— Ты обрати внимание! — с удивлением и насмешкой говорит Ефимов. — Этот завзятый картежник Сандрак после выигрыша меняет марки на червонцы и набивает ими карманы. В карманах мундира постоянный капитал, в штанах — оборотный. Червонцы, а не марки... Какова вера в победу, а?

Александр Ефимов нашел во мне хорошего слушателя. «Это большое и редкое искусство — уметь слушать»,—  похвалил он однажды меня. И, очень довольный этим моим новоявленным талантом, он охотно изливал передо мной душу. В катакомбах этой души я быстро терял дорогу, и потому Ефимов казался мне человеком незаурядным, сложным и тонким. И как было его понять! Все в отряде, например, без удержу хвалили мирную довоенную жизнь, а Ефимов горько усмехался:

— Мирная жизнь! Это теперь кажется, что до войны не жизнь, а райская малина была. «До войны, до войны!» А в каком доме мы жили до войны? Витрина наших достижений — портрет домоуправа, «Красный уголок» с музыкой Дунаевского, примусы на коммунальной кухне, а в подвале, за решетками, стон и плач... Капитальный дом с квартирами для бедных жильцов но контракту на тысячу лет! А Достоевский говорил:

«Да отсохни у меня рука, коль я хоть один кирпичик на такой капитальный дом принесу!» Недаром

Вы читаете Вне закона
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

3

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату