Гущин хмур, сосредоточен. Кухарченко и Надя улыбаются, о чем-то говорят меж собой. На Надиных щеках играет прежний румянец, глаза сияют, из-под синего берета непослушно выбивается выгоревший светло-каштановый чуб. Вновь пышен он и лих...
Я вышел на дорогу. Надя улыбнулась мне своей прежней радостной, немного смущенной и виноватой улыбкой. Как всегда, когда она улыбалась, чуть вздернутый нос ее смешно морщился. Она хотела что-то сказать, но в эту секунду Кухарченко отступил на шаг, рука его метнулась к кобуре на боку. Черное дуло пистолета... Выстрел! Еще выстрел!.. Кухарченко в упор дважды выстрелил в Надин затылок...
Глаза Нади широко раскрылись, улыбка застыла на губах. Она упала лицом вниз, глухо стукнулась о землю.
И как при слепящей вспышке молнии я увидел черные березы под белым небом...
Эхо выстрелов прокатилось по лесу, замерло. И неумолчно, все громче, все нестерпимее грохотало у меня в голове.
Надин берет соскользнул с головы. Растрепанный чуб рыжел, набрякая, мокро блестел на солнце.
Все онемело во мне. Я утратил способность думать, понимать, слышать. Я мог только смотреть на то, что лежало передо мной посреди дороги. И я смотрел, видел, но не понимал.
Кухарченко нагнулся и рывком перевернул Надю лицом кверху. Неживые, погасшие глаза стеклянно, чуть удивленно смотрели на безоблачное июньское небо.
— Марш в лагерь! — донесся до меня из какой-то страшной дали голос Кухарченко. — И не болтать! Тебя недаром сюда поставили, ты десантник! Видишь, что бывает за невыполнение приказов? Возьми пару лопат у Блатова и живо вертайся...
Слова эти вывели меня из оцепенения. Я попятился от Кухарченко, повернулся и со всех ног бросился в лагерь.
Жизнь в лагере шла своим чередом: никто, казалось, не обратил внимания на выстрелы. Почти все толпились на кухне. По лагерю плыл запах жареного лука. Баламут играл на гармони и пел свою любимую: «А молодость не вернется, не вернется вона...»
— Лопаты... лопаты где? — спросил я у минеров-десантников.
— Лопаты-то? — усмехнулись они. — Да наши за лагерем ямы роют — доктор приказал, а то братва все подходы к лагерю заминировала...
Когда я возвращался с лопатой, то почувствовал на себе чей-то тяжелый взгляд. Странно вытянувшись, одеревенев, смотрел на меня, на лопату Василий Козлов. И вид у него был такой, словно все вокруг него рушилось и погибало навсегда...
Кухарченко вывернул Надины карманы.
— Во дура! — сказал он, раскрыв сплющенную коробку из-под спичек. — Глянь-ка, какую дрянь она в карманах таскала!
В коробке лежал золотисто-зеленый жук. Июньский жук-бронзовик. И книжка.
Простреленный томик Шиллера...
Кухарченко закинул книжку и коробку с жуком в кусты, сунул в карман круглое
Надино зеркальце.
Плюнув на руки, Кухарченко крякнул и на целый штык вогнал лопату в землю, посреди отцветших ландышей, ромашек и лиловых колокольчиков, из которых совсем недавно плела себе Надя венок. Мы вырыли яму в «аллее смерти», метрах в ста от лагеря на Городище, в двух-трех шагах от дороги, на левой ее стороне, под черной ольхой.
Кухарченко и Гущин ушли. Они взяли с собой хромовые Надины сапожки с косо сбитыми каблучками.
Я наклонился над Надей, посмотрел в последний раз ей в лицо. И отпрянул в страхе: что-то живое мелькнуло в ее глазах! Это было только мое отражение в недвижных зрачках, расширенных и черных. Я попробовал закрыть холодные веки и не мог.
Я стряхнул пыль с затоптанного берета, накрыл им Надино лицо и стал засыпать лесную могилу... Выбирая землю помягче, растирая ладонями сухие комки, отбрасывая камешки. А потом, повинуясь вдруг внезапно безотчетному порыву, осторожно отрезал финкой короткую, выгоревшую светло-каштановую прядь и спрятал ее в нагрудный карман. Влажные виски Нади уже остыли.
Партизану, убеждал я себя, некогда оглядываться назад, он должен смотреть только вперед. Мы живем с невероятным ускорением. Непредвиденные события сменяются с головокружительной быстротой. Мы живем, в минуту втиснув час, в час — сутки. За один день партизан подчас переживает больше, чем за месяцы мирной жизни. В вихревой лихорадке, в горячке и сумятице партизанской страды некогда думать, размышлять. Дел столько — самых важных, опасных для жизни дел,— что не хватает времени осмыслить, понять эти дела. Свое будущее партизан измеряет часами, минутами, и только это будущее — очередная боевая операция — властно приковывает все его внимание. Старые впечатления быстро стираются новыми. Жизнь мчится вперед стремительным колесом, спицы в этом колесе мелькают с такой скоростью, что по отдельности их нельзя различить, и позади остается раздавленное и искалеченное, и свежие брызги быстро покрываются пылью новых переживаний.
Надя, милая, хорошая Надя!.. Я оглушен, ничего не могу понять и не хочу, боюсь думать о тебе, о могиле под черной ольхой, пытаюсь убедить себя, что партизану некогда оглядываться назад. Но это очень трудно, когда другие думают, оглядываются, смотрят правде в лицо... Вот вчера, например...
Тяжело нагруженные продовольствием подводы медленно втягивались в лес. Услышав громкий хохот у передней телеги, я нагнал товарищей. Богданов рассказывал, видать, что-то очень смешное. Все, кроме Щелкунова, надрывали животы. Только Длинный, мрачно помахивая вожжами на передке, казалось, не слушал Богданова.
— Так и сказанула твоя зазноба? — провизжал, захлебываясь, Баламут.
— Так и сказала,— отвечал Богданов. — А вот Витька тоже наверняка девство бережет!
Это неожиданное замечание застало меня врасплох. Все же я скорчил лицемерную мину и ухмыльнулся загадочно и многозначительно. Но тут ко мне обернулся резко Щелкунов.
— А ты отвечай! — сказал он гневно, трясущимися губами. — Невинный ты или нет?
Отвечай!
Он смотрел на меня какими-то новыми, повзрослевшими глазами.
— Что ты пристал? — удивился я.
— Отвечай! — яростно крикнул Щелкунов, швыряя вожжи и подскакивая ко мне.
Я растерянно молчал, чувствуя, как горят щеки, а он сыпал скороговоркой:
— Эх ты!.. И я тоже неделю назад никогда не признался бы. Честности, смелости не хватает! А все дружки-приятели... Как же! Зазорное это дело. А вот как Васька Козлов