Теофиль Готье
Два актера на одну роль
Серьезность легкомыслия
Мир человеческой жизни и мир художественного творчества, будь он даже самым условным и причудливым, не составляют двух далеких друг от друга сфер. Подтверждение тому нередкие случаи, когда биографические, реально-житейские обстоятельства писателя или художника вдруг располагаются — иногда преднамеренно с его стороны, а иногда и самопроизвольно, что еще интереснее, — в том самом смысловом пространстве, в тех самых ценностных координатах, которые заданы в его произведениях. Объективные законы жизни смыкаются при этом с субъективными законами воображения.
В жизни Теофиля Готье (1811–1872) было два поворотных момента, связанных с
Однако этому воспрепятствовала другая часть публики — восторженная, упивавшаяся романтическими новинками молодежь, которая каждый вечер дружно поддерживала спектакль своими овациями; в зрительном зале то и дело вспыхивали настоящие схватки «классиков» и «романтиков». Благодаря такому накалу эмоций премьера «Эрнани» вошла в легенду, и одним из главных героев этой легенды как раз и оказался начинающий живописец Теофиль Готье, предводитель «группы поддержки» боготворимого им Гюго. Подобно тому как в самой драме «классиков» более всего скандализировали нарушения правил стихосложения, участие Готье в битве за «Эрнани» более всего запомнилось современникам внешней деталью — экзотическим одеянием юного воителя. Отправляясь на битву, Готье нарядился в красный (или розовый — теперь уже не установишь точно) жилет, сшитый по образцу средневековых камзолов, — то есть в маскарадный костюм, напоминавший об обожаемом романтиками средневековье. Причем в костюме этом он появился не на улице, не на бале-маскараде, а именно в театре во время спектакля; в его лице театральность как бы перешагнула рампу, со сцены переметнулась в зрительный зал.[1] В историю французской культуры Теофиль Готье вступил, таким образом, как участник театрального действа, как исполнитель условной маскарадной роли.
Второе событие, связавшее его судьбу с театром, произошло в 1836 году, когда молодого, но уже составившего себе литературное имя романтика пригласил для постоянного сотрудничества издатель крупнейшей коммерческой газеты тех лет «Пресс» Эмиль де Жирарден. Готье, быть может, предпочел бы рецензировать в газете новинки литературы или живописи, к которой он — несостоявшийся художник, ставший писателем, — всегда питал особое пристрастие. Однако получилось иначе, и вести ему пришлось театральную рубрику. С тех пор долгие годы он исправно тянул свою лямку театрального обозревателя (сперва в «Пресс», позднее в газете «Монитер»), что обязывало его изо дня в день посещать любые новые представления — от трагедий до цирка, от оперы до собачьих боев — и детально излагать их содержание в своих «фельетонах». Готье много раз жаловался, как тяготит его эта неблагодарная работа, но отказаться от нее никогда не пытался, до тех пор, пока его силы не подорвала смертельная болезнь сердца. Думается, что эта странная привязанность писателя к угнетавшей его газетной поденщине объяснялась не просто гарантиями постоянного и солидного заработка. Пристрастие Теофиля Готье к театру было более глубоким.[2] В известном смысле он
Эта его непринужденно-ироническая манера нравилась современникам, но впоследствии не раз вызывала нарекания. «Он не был способен к богохульству, так как не был способен к богопочитанию. Всегда и во всем его отличает легкомыслие», — с укором писал, например, Генри Джеймс.[3]«Легкомыслие» — действительно весьма точная характеристика творчества Теофиля Готье; но американский писатель был не прав, вкладывая в нее однозначно отрицательный смысл. Легковесная поза фельетониста по большей части уберегала Готье от постоянно грозившей ему опасности впасть в добропорядочно-положительный буржуазный конформизм; на такой невесомой опоре он строил свое неутилитарное «искусство для искусства». По-своему он следовал принципу романтической иронии, свободы от каких-либо наперед заданных идеологических построений, когда человек с насмешливой отстраненностью принимает даже свои собственные, самые заветные убеждения, не давая им закоснеть в догматизме, вновь и вновь погружая их в живительную стихию творческой игры. «Легковесность» неотделима от «легкости», а это качество в высшей степени присуще творческой личности Готье. Этот грузный, внушительного вида бородач был удивительно легок на подъем (изъездил весь Старый Свет, от Испании до Египта, от Лондона до Нижнего Новгорода), и рука у него тоже «легкая», несмотря на тяжеловесность и громоздкость его излюбленных живописных «картин». Превосходный стилист, он совершенно не знал мучительной работы над словом, писал всегда сразу набело, без черновиков и помарок — случалось, даже прямо в типографии, где каждый исписанный им листок тут же передавали наборщику. В разговоре с Гонкурами он как-то сказал: «Я швыряю фразы в воздух, словно кошек, и уверен, что они упадут на лапы».[4]
«Легковесность» Готье совсем не бессодержательна. Иронически безответственная на первый взгляд манера органично выражала у него грезы романтика-энтузиаста, а вместе с тем и препятствия, мешавшие реализации этих эстетических утопий.
Итак, в жизни Теофиля Готье театр предстал в двух обликах: с одной стороны, как бесшабашный маскарад, перехлестывающий любые рамки и рампы «хэппенинг» под названием «битва за „Эрнани“», навсегда оставшийся праздничным воспоминанием в душе писателя; с другой стороны, как однообразная череда реальных — по большей части вульгарных или нелепых — спектаклей, посещаемых по долгу службы почтенным театральным критиком, но вместе с тем странно отвечающих каким-то скрытым потребностям его духа. Такой же двойственностью отмечен и художественный образ театра в прозе Готье. Оставим в стороне произведения (новеллы «Даниэль Жовар, или Обращение классика», «Аррия Марцелла», повесть «Без вины виноват»), в которых театр выполняет лишь второстепенную функцию в сюжете, служит местом светских собраний, где люди встречаются, знакомятся, назначают свидания. Есть иные произведения, где он располагается в самом центре художественного мира, действует как самостоятельная сила, формирующая судьбы героев. Так, в романе «Мадемуазель де Мопен» (1835) писатель высказывает и даже отчасти воплощает в реальность по ходу действия свой идеал «фантастического театра», всемирно-универсального, основанного на вольной импровизации и внутренне освобождающий своих «актеров» от постылых условностей общества и от косной предопределенности их собственных характеров. Однако такая утопическая мечта появилась в художественной прозе Готье всего однажды.