Уже одни только валенки были целой поэмой нищеты и человеческого падения. Разношенные, деформированные, смятые спиралью, они наполовину слезали с ног, а носки их торчали вверх на манер крыши китайской пагоды, так что казалось, будто его ноги кривились дугами под тяжестью туловища и шарманки, как будто они не держались на большой берцовой кости. Несчастный как будто шел на двух серпах.

Что же касается его лица, то природа просто развлекалась, лепя его по маске Томаса Вирлока, этого мощного создания Гаварни: нос-двенадцатигранник, выступая из хаоса морщин, между скуластых щек, над широким оскалом зубов был на этом лице самой уловимой чертой, ибо кустистые волосы и борода с вмерзшими в нее льдинками мешали увидеть контуры его лица. Между тем сквозь клокастые брови с этого лица светился маленький, стального цвета глаз, выражая некую забавную и философствующую хитрость, а русская зима раскрасила красным цветом эту копию парижской литографии в плоти и в тряпье. Он был похож на выглядывавший из пакли помидор.

Когда старик принимался измываться над своей шарманкой, из-под медвежьей шкуры она слезливо стонала, просила пощады, астматически вздыхала, кашляла, задыхалась, как на смертном одре. Несколькими зубцами, еще остававшимися на ее валике, она пыталась надкусывать то там, то сям два-три мотива прошлого века, дрожащие, старенькие, дряхлые, мрачно-комичные мелодийки, настолько фальшивые, что при их звуках принимались выть собаки. Но все-таки они были трогательны, как песенка прежних времен, которую разбитым голосом напевает, не в силах совладать со свистящим дыханием, впавший в детство столетний дед. В конце концов, эти призраки песен стали наводить на меня ужас.

Уверенный в действии своего инструмента и видя, что имеет дело с иностранцем, ибо по отношению к русскому он не позволил бы себе подобной настойчивости, плут был говорлив, как макака, крутил ручку, «молол» свои песенки и сделался так невыносим, что пришлось увесистой пригоршней меди заставить его наконец замолчать. Он, улыбаясь, принял мои копейки и, чтобы доказать мне свою благодарность, тотчас же остановил начатый было вальс. Шарманка с удовлетворением и облегчением глубоко вздохнула.

Все, что я рассказал, — это живописная и, по-моему, наиболее приятная сторона Щукина двора. Кроме того, там есть еще и крытые ряды лавок, торгующих всевозможными припасами провизии: копченые судаки для православного великого поста, оливы, прибывшие из Одессы, сливочное масло кусками, похожими на те, что продают в Константинополе, моченые яблоки, красные ягоды, с которыми делают пироги. Есть и новая мебель, одежда, обувь, ткани и золотые и серебряные изделия простого употребления. Все это любопытно, но уже не так своеобразно, как тот рассыпавшийся по снегу восточный базар.

Глава 10. Зичи

Если в Санкт-Петербурге вы гуляете по Невскому проспекту, а избежать такой прогулки здесь так же трудно, как в Венеции не пройтись по площади Святого Марка, в Неаполе — по улице Толедо, в Мадриде — по Пуэрта-дель-Соль, у нас — по Итальянскому бульвару, вы наверняка заметите лавку Беггрова. Перед ней вечно стоит толпа любопытных. Люди рассматривают картины, часто в семи-восьмиградусный мороз. Облако от дыхания людей образует здесь как бы постоянный туман. Дождавшись свободного места перед витриной, когда кто-то из зрителей вдруг, и очень кстати, вспомнит, что у него есть еще дела в другом конце города, за Аничковым мостом, на Лиговке или по другую сторону реки, на дальнем проспекте Васильевского острова, вы, конечно, смешав свое дыхание с дыханием толпы, протиснитесь к ней. Но если вы еще не очень привыкли к климату и суровость его вас еще пугает, уверенно поверните ручку двери и смело войдите в само святилище. Беггров, молодой человек с приятными манерами, настоящий джентльмен, даже если вы у него ничего не купите, примет вас с превосходной вежливостью и любезно покажет свои богатства. Сам он художник, вполне светский и образованный человек, так что любитель искусства входит к нему, как в Париже входят к Дефоржу. Здесь можно полистать альбомы, просмотреть новые гравюры, поговорить на эстетические темы и узнать новости мира искусства.

Однажды, когда я рассматривал там гелиогравюры, большая акварель, помещенная в углу на мольберте, своими сочными тонами и роскошным видом решительно привлекла мое внимание, хотя сумерки уже пригасили дневной свет. Часто, однако, картины, в особенности если они действительно хороши, в этот час суток как-то магически фосфоресцируют. Кажется, будто они еще на какое-то время задерживают и собирают в себе уходящий свет.

Я подошел и оказался перед шедевром, который никак не мог приписать ни одному из известных мне мастеров и который любой из них подписал бы с гордостью. Это не был Бонингтон, это не был Эжен Лами, ни Каттермоль, ни Эжен Делакруа, ни Декан, ни один из тех, кто сумел бы передать в акварели силу и богатство масляной живописи. Совершенно новая манера письма этого оригинального произведения явилась для меня сюрпризом, открытием. Я открывал неизвестные, нетронутые земли искусства, не уступающие самым прославленным, чьи соки, аромат, вкус были резки, но восхитительны.

Изображена была флорентийская оргия XVI века. Знатные старцы, заправские развратники, древние осколки былого изящества, заканчивали ужин с молодыми куртизанками. На опустошенном и разгромленном столе поблескивали кувшины, вазы, бонбоньерки, коробки с пряностями, созданные великим Бенвенуто Челлини, остатки вин искрились рубинами и топазами в графинах и бокалах, фрукты с еще не увядшими листьями скатились со своих эмалевых подносов. В глубине, за прозрачной кисеею, сквозь которую просвечивали группы лиц, виднелись полузатененные фрески или ковры. Буфеты, серванты, зеркала со скульптурными украшениями рельефно проступали сквозь голубоватую кисею. Широкие парчовые занавесы, сильно собранные в складки, были выписаны в горячих и глубоких тонах, а в переплетающихся сотах потолка больше угадывались, нежели были видны, роскошные позолоченные арабески. По свободе движения, по разнообразию поз, схваченных художником на лету, по смелому ракурсу, по свободному и чистому рисунку фигур на акварели я понял, что передо мною был уверенный, опытный талант живописца, питаемый серьезным трудом. Художник обладал чувством истинной живописи и под любым углом умел изогнуть человеческое тело так, как даже сама модель не сумела бы показать себя с той великой легкостью, которая является уделом только настоящих мастеров. Молодые женщины в легкомысленных, словно растерзанных туалетах, смеясь, запрокидывались назад, показывая свою искусственную веселость куртизанок, и лишь слегка противились выходкам старцев, зная про себя, что те безопасны. Под румянами и за их деланным смехом сквозили, однако, усталость, отвращение и скука. Одна, слегка отвернувшись, мечтала, возможно, о своем молодом возлюбленном или о годах своей ранней молодости, другая в порыве иронического настроения будто забрала себе в голову безумную мысль сорвать парик с дряхлого развратника, с трудом стоящего перед нею на коленях в галантной позе давно прошедших времен. Но могущество жестокого металла обуздывало и подавляло все эти порывы. По услужливому, полному тайной почтительности их виду было понятно, что женщины такого сорта никогда по-настоящему не считают смешными богатых мужчин, даже если те стары и уродливы. Несмотря на печать старости и развращенности, которые явно чувствовались в сих вельможах, может быть, именно из-за тщетных стараний их скрыть, старцы обладали еще некоей величавостью в своих чересчур элегантных одеждах, которые напоминали великолепные костюмы Витторе Карпаччо и покрой которых, рассчитанный на юношей, лишался своих чистых линий на разбитых телах, костлявых и отяжелевших членах. В этих подштукатуренных морщинах порою читались глубокие мысли, достойные Макиавелли, и злое удовлетворение пресыщенного старика, ценой золота оскверняющего нежные цветы красоты и молодости. Некоторые из них казались счастливыми, как улитка на розах.

Другие своим угрюмым видом являли скорбную печаль изнуренного естества, рухнувшего под тяжестью порока. Все это было превосходно в отношении цвета, выдумки, штриха, мастерства. С легким, но вовремя остановленным намеком на карикатуру, ибо живопись — серьезная вещь, а неподвижная гримаса очень быстро невыносимо надоедает. В углу этого шедевра значилось странное имя венгерского написания и итальянского звучания: Зичи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату