жалуются. Они все время повторяли, что все дело в обстоятельствах.
— Ну, это ты так понял со своей колокольни. Обстоятельства! — оборвал его Марино раздраженно. — А в чем они выражаются, эти твои обстоятельства? Что изменилось, спрашиваю я тебя?
Расстроенный голос Беппо отказывался в чем-либо убеждать.
— Так вот, капитан!.. Они говорят, что теперь они уже не могут платить нам за два года вперед, что теперь невозможно договариваться на такие долгие сроки.
— Они что, собрались продавать свою землю?
Беппо энергично ухватился за протянутую ему руку помощи и, чувствуя, что доставит своими словами удовольствие Марино, сказал:
— Ну уж нет, капитан: Уж это-то исключено. Такую землю! Они и дороги только что отремонтировали, а в прошлом году засадили несколько дюн оливковыми деревьями.
— А где же, по-твоему, они собираются искать руки, чтобы все это обрабатывать?
— Что касается этого, капитан, — голос Беппо опять стал жалобным, — они говорят, что постараются обойтись.
— Здесь что-то не то, — проворчал Марино, глядя ему в глаза. — Наверное, ты сделал какую-то глупость, только так можно объяснить.
— Клянусь вам, капитан! — заикаясь и чуть не плача, сказал Беппо.
Я вдруг с интересом посмотрел на Беппо. В смущенном тоне его голоса промелькнуло что-то такое, что молниеносно напомнило мне Бельсенцу. Холодный гнев Марино явно парализовал его, и мне показалось, что у него еще кое-что есть в загашнике. Я спросил как можно более заинтересованным голосом:
— А у тебя-то самого есть какие-нибудь предположения по поводу этих их обстоятельств?
Беппо ухватился за меня, как за спасательный круг.
— Точно сказать здесь ничего невозможно, господин Наблюдатель. Это же ведь старики, вы сами понимаете, что-то там бормочут невнятное; такое чувство, что знают что-то такое, о чем не хотят говорить. — Беппо напряженно размышлял, нахмурив брови. — Они говорят, что времена сейчас ненадежные, вот что они говорят.
— Ненадежные?
— Говорят, что будут события и что заранее сделки теперь заключать нельзя.
— Как это надо понимать?
Голос Марино слегка дрожал.
— События, капитан, что-то нехорошие, то есть война. Вот что они говорят теперь.
Голос Беппо упал, как если бы он признался в постыдной болезни. Наступила короткая тяжелая пауза. Я постарался сохранить спокойствие. Взгляд Марино, стоявшего сзади меня, внушал мне страх. Однако тут раздался его голос, абсолютно невозмутимый, вызвавший у меня восхищение.
— Совсем Карло постарел. Ну ладно, иди, Беппо. Поеду в Ортелло улаживать это дело.
После ухода Беппо я остался без прикрытия. Марино с озабоченным видом ходил взад и вперед, заложив руки за спину и опустив голову. Молчание стало настолько гнетущим, что я машинально распахнул окно. Пустая предвечерняя тоска хлынула в комнату, как запах. Шаги затихли, и за моей спиной раздался неожиданно мягкий, как у тяжелораненого, голос Марино.
— Неприятная штука получается, Альдо.
Я пожал плечами, стараясь сохранять как можно более невозмутимый вид.
— Мне кажется, что все это несерьезно. Карло передумает. Я не представляю себе, как бы в Ортелло смогли обойтись без наших людей.
— Ты так думаешь?
Ставший внезапно таким
— …Именно это меня и беспокоит, — продолжал он усталым голосом, словно разговаривая сам с собой. — Они не могут обойтись без нас и прекрасно это понимают.
— Вам нужно съездить туда посмотреть. Они ведь на вас молятся.
Мне внезапно захотелось, чтобы он оказался далеко-далеко, — так стремятся вырваться из комнаты больного. Он ждал только моего разрешения.
— Да, ты прав. Поеду туда сейчас же… — Он остановился в нерешительности. — Я вот что хотел сказать тебе. Альдо… — Он казался чуть ли не смущенным. — …Это ведь касается твоих дел; ты поступишь так, как сочтешь нужным. Ты сам слышал, что сейчас Беппо говорил. Здесь, вероятно, есть что-то, касающееся тебя.
— Я тоже так думаю.
Мне показалось, что Марино почувствовал облегчение. Какое-то время я смотрел из окна, как он скачет на своей лошади по шоссе вдоль лагун: худой черный силуэт на ровном, как доска, горизонте; у меня было такое ощущение, что с лагун до меня донесся порыв свежего воздуха. Я едва не бегом бросился в свою комнату; виски мои сдавливало нехорошее возбуждение. Я торопился вставить между отъездом поддавшегося слабости Марино и его возвращением что-нибудь непоправимое.
Часом позже я перечитал свое донесение в Орсенну, запечатал его, положил подписанную бумагу на стол и приоткрыл окно; тень крепости замазала черной краской пустырь; поднимающаяся от земли прохлада вроде бы слегка отрезвила меня; я постоял немного, прижавшись лбом к холодному стеклу, и впервые ощутил в своем возбуждении просочившуюся туда тревогу.
Само по себе донесение получилось безупречным, и, перечитывая его на еще не совсем отрезвевшую голову, я готов был искренне верить, что в нем нет ничего, кроме умеренности и ясности. Я без труда в мельчайших деталях припомнил речи Бельсенцы, с завидным проворством и непринужденностью передав на бумаге все, вплоть до недомолвок. Тем не менее у меня оставалось чувство легкой тревоги, связанное, вероятно, не столько с безобидным содержанием этого вполне банального письма, сколько с не покидавшим меня ощущением странной легкости, с которой я его написал. Оно напоминало мне ощущение виртуоза, оправляющегося от долгой болезни и чувствующего, как пальцы его двигаются сами по себе, увлеченно бегают по хорошо знакомому ему инструменту. Под моим окном остановилась машина Адмиралтейства: это было время отправления почты; наспех запечатав конверт, я потом долго в матовом вечернем свете провожал взглядом машину, которая удалялась по тряскому шоссе между лагун в сторону Мареммы. Жара уже спала, небо заволакивала серая пелена сумерек. Я чувствовал себя легким и полым, как разрешившаяся от бремени роженица.
В тот вечер Марино вернулся очень поздно, и мы сидели, дожидаясь его, вокруг обеденного стола перед пустыми стаканами. Беседа в потемневшей комнате тянулась вяло, то и дело чередовалась с плохо рассеивающимися периодами молчания. Наполненный стакан перед пустым стулом Марино невольно притягивал к себе взгляды, словно отвергнутое жертвоприношение духу здешних мест: туда, где он отсутствовал, в комнату через распахнутые окна входила пустыня.
Цоканье копыт его лошади по пустырю оживило нас, по комнате заплясали веселые колебания мягкого пламени. Марино вошел, не говоря ни слова, и сел, машинально проверяя пальцем пуговицы своего мундира; по этому характерному жесту я понял, что переговоры не дали никаких результатов. Мне показалось, что в комнате внезапно потемнело, и я ощутил нечто вроде легкого сдавливанья в висках: что- то должно было произойти.
Ужин в тот вечер закончился очень быстро. Я не мог оторвать глаз от капитана. В его медлительных жестах чувствовалась внезапная сильная усталость. Я заметил, что он с трудом дышит и чаще, чем обычно, старается встретиться со мной взглядом. Его глаза разговаривали с моими, и в тот момент, когда он встречался взглядом со мной, они на миг стряхивали на меня свой тяжелый туман усталости. В тот момент я почувствовал, что Марино колеблется, почувствовал, что было уже слишком поздно; Фабрицио, Роберто и Джованни замолчали один за другим, за столом постепенно воцарилась полная тишина, и в этой прожорливой, засасывающей тишине уже жила готовая разорваться новость.
Когда все ушли и мы остались впятером, Марино резким движением зажег сигару и, укрывшись за пламенем спички, спросил:
— Ты объяснил им, Альдо?
— Я ничего не говорил… Вы ведь надеялись еще уладить это дело, — добавил я не без некоторой жестокости.