мгновение под холодными сводами, гулким эхом отвечавшими моим шагам по плитам: мне тогда казалось, что я пробуждаю от сна спящий замок; глядевшие в окна из внутреннего двора неподвижные ветви зимнего сада казались застывшими в прозрачном хрустале. Века накапливались здесь, и неумолимое время стесывало один за другим углы, просеивало сквозь свое сито свет, посыпало все вокруг неосязаемой пылью и даже поместило в комнату этот шедевр безмятежности: вероятно, нигде не чувствовался лучше, чем в этом старинном дворце, всецело
Когда я мысленно возвращаюсь к этим однообразным, монотонным дням, хотя и наполненным ожиданием и пробуждением, как томительная тошнота беременной, я вдруг с удивлением вспоминаю, что нам с Ванессой вроде бы почти нечего было друг другу сказать. Пыл, бросавший меня к ней, утолялся и быстро — словно приступ унылой предвечерней лихорадки на лагунах — угасал. Этот дворец, столь мало приспособленный для того, чтобы в нем жить, дворец, где непрерывно хлопали двери, где, как в церкви, царили гулкость и полумрак, где вдоль стен без конца сновали отражения колышущейся воды, был для нас чем-то вроде жилого леса, распахнутого под своей тенистой, неподвижной листвой на все стороны, где, однако, постоянно чувствуешь на себе чей-то взгляд. У меня никогда не было ощущения, что мы с Ванессой остались наедине; и кроме того, когда я лежал рядом с ней, то иногда мне казалось, что пальцами своей устало свисающей с постели руки я чувствую непрерывное течение скользящего вместе с нами быстрого потока; она уносила меня, как тогда, на острове, она тихо пускала в плавание по стоячим водам весь этот тяжелый дворец — эти послеполуденные часы быстротечной, лихорадочной нежности пролетали, словно уносимые течением реки, реки безмолвной и безразличной к уже видимому вдали последнему низвержению разукрашенного вихрями брызг водопада. Иногда, когда я смотрел, как она засыпает рядом со мной, у меня появлялось ощущение, что она отплывает от меня, словно от берега, и, вздохнув полной грудью, выходит на волне счастливой усталости в открытое море; в такие моменты она никогда не была обнаженной, а всегда, отстранившись от меня, зябким и быстрым движением натягивала на себя до самой шеи простыню — плечо ее под этой простыней, все струящееся ее длинными волосами утопленницы, как бы старалось оградить ее от какой-то неминуемой и огромной тяжести; длинная торжественная эспланада кровати поглощала ее и скользила вместе с ней в каком-то беззвучном пространстве; я приподнимался рядом с ней на локте, и мне казалось, что я вижу, как ее голова тяжелеет, удаляется, то появляясь, то исчезая посреди волн. Мне сразу становилось зябко и одиноко от этого пепельного, как в витраже, освещения, наполнявшего комнату дрожащими отблесками канала; я осматривался вокруг себя, и мне начинало казаться, что несший меня поток опустился до самой низкой отметки и что комната медленно пустеет, вытекая через черную дыру сна с дурными сновидениями. Ванесса с ее высокомерной нескромностью и царственной беспечностью никогда не закрывала высокие двери своей комнаты, и когда я лежал, раскинувшись на постели, озаренный красноватым, падающим на меня, как мелкий пепел, предвечерним светом тех коротких дней, то мне случалось вдруг с тоской ощущать, как по голой коже пробегает холодное дыхание, принесенное из анфилады обветшалых высоких комнат; словно какой-то сокрушительный вихрь-грабитель пронесся по дворцу, а мы так и остались лежать позабытые, спрятавшиеся в углу, словно я бессознательно и настороженно прислушиваюсь в темноте, пытаясь уловить вдалеке, в глубине подстерегающего город безмолвия, залпы неистовой охоты. Какое-то нехорошее чувство заставляло меня вскакивать и замирать посреди комнаты; мне казалось, что между предметами и мной как бы начинает незаметно увеличиваться расстояние и что в этом их легком отступлении есть нечто похожее на затаенную и печальную враждебность; я пытался опереться на какой-нибудь знакомый предмет, но он неожиданно, нарушая мое равновесие, подламывался — так бывает, когда образуется вакуум в кругу друзей, уже узнавших дурную новость. Моя рука невольно сжимала плечо Ванессы; она, вся тяжелая, просыпалась; на ее запрокинутом лице я видел плавающие подо мной бледно-серые, словно притаившиеся в глубине темного, сонного любопытства глаза — эти глаза манили меня, притягивали к себе, как притягивают ныряльщика магнитные импульсы глубины; ее руки раскрывались, на ощупь в темноте цеплялись за меня, и я с камнем на шее погружался вместе с ней в свинцовую воду печального пруда.
Я находил мрачное удовольствие в этих мареммских ночах, которые я иногда проводил, не покидая ее ни на минуту, и которые тонули — подобно сваям на лагуне, вязнущим в утреннем вздутии черной воды, — в провалах накатывающейся на меня усталости, как если бы оставлявшая меня изнуренным и исчерпанным потеря субстанции растворяла мое тело в лихорадочном поражении пейзажа, в его покорности и унынии. Сквозь насыщенную испарениями атмосферу этого водяного края не пробивалось даже искрение обычно кишащих в окнах звезд; казалось, что отныне от обессиленной земли не сможет оторваться даже слабый, вырывающийся из пораженного легкого вздох: ночь всем своим весом наваливалась на нее, на ее пещеристые, как пристанище тяжелого, теплого зверя, слои. Иногда за каменистой отмелью лагуны слышался звук весла, размеренно ощупывающего вязкую воду, или совсем рядом раздавался задыхающийся, бесцветный и непристойный визг то ли крысы, то ли еще какого-нибудь маленького зверька из тех, что бродят возле боен. Я ворочался под этой гнетущей ночью, как в овечьем жировом выпоте, безмолвный, одинокий, жадно глотающий воздух, завернутый в удушающую испарину; Ванесса лежала рядом со мной, у меня в руках, она словно сгущала ночь, нагнетала ее тяжесть и замкнутость; в моих ладонях она была сомкнувшейся, запломбированной, слепой ночью, куда мне не было ходу, была погребенной заживо, озаряющей далекий мрак, расцвеченной, словно звездами, своими волосами, была большой черной розой, широко раскрытой, манящей и в то же время жестко сжатой вокруг своего тяжелого сердца. Можно было подумать, что эти ночи с их излишней влажностью беспрестанно вынашивают в своем чреве бурю, которая почему-то никак не хочет назреть, — я вставал и во всей своей наготе бродил по анфиладам заброшенных, как в глухом лесу, почти стонущих от одиночества комнат; казалось, что-то отягченное и слабо порхающее подало мне знак и полетело от двери к двери сквозь застоявшийся воздух этих высоких галерей — сон с трудом смыкался над моими напряженно вслушивающимися ушами, внимающими чему-то, похожему на отдаленный гул разбудившего нас своим заревом пожара. Иногда, возвращаясь, я видел издалека колеблющуюся на полу тень и освещенные светом лампы руки Ванессы, которая, едва проснувшись, сразу же начинала поправлять свои спутанные волосы, заставляя метаться по стенам крупных ночных бабочек; ее черты на свету казались слегка изнуренными, она выглядела усталой, бледной и серьезной, еще находящейся под покровом заставившего ее задуматься сна, и тут меня не успокаивал даже неподвижный свет лампы. Раздавался ее странно обезличенный голос, голос медиума или сомнамбулы, голос тихого бреда:
— Ты оставляешь меня одну, Альдо. Почему ты оставляешь меня совсем одну в темноте? Я почувствовала, что ты покинул меня, мне приснился печальный сон… — Она подняла на меня свои сонные глаза. — …Ты же знаешь, во дворце нет привидений. Иди сюда, не оставляй меня одну.