снастями; эта плывущая под пучком света пустая колыбель странным образом преображала всю крестьянскую сцену, вносила в рождение Христа новую тревожную ноту, ставила его появление на свет в зависимость от морских опасностей. В центре нефа, под центральным куполом, полыхали огни, а остальная часть храма оставалась очень темной, но оттуда шли волны того магнетического — похожего на дрожащий над горячей дорогой воздух, — почти осязаемого общения, которые обычно исходят от ревностно причащающейся толпы. В этом рвении не было ничего общего со столь хорошо знакомой мне по орсеннским воскресным службам коровьей жвачкой, не выражавшей ничего, кроме благодушия пересчитанного стада, по ноздри погруженного в собственное пищеварение; то, что на улицах иногда можно ощутить лишь как отзвук некоего экзотического, вдруг расширяющего ноздри аромата, здесь сразу ударило мне в лицо, как мощный кулак. Толпа вся бродила от могучей закваски, поднимающей высоко-высоко вверх купола; эта плотная толпа лиц с разлитым на них рвением подпирала собой мистическую лодку, и та колыхалась монотонно в ритм идущему из глубин, вновь обретенному песнопению; мне казалось, что в этой ночи, несомой, словно ночное яйцо в лоне зимы, я чувствую, как от дыхания горячих, разбуженных голосов у меня под ногами вот-вот начнет трескаться и таять лед, с бьющимся сердцем чувствую, как откуда-то, словно из-под земли, поднимается опасная лихорадка — слишком резкая оттепель, гиблая весна. Как шквал поднимает опавшие листья, так вверх неслась старая манихейская песня, похожая на прилетевший с моря ветер:
Он брал за душу, этот голос, который подхватил пришедший из глубин веков странный надгробный гимн, подобный хлопанью черного паруса над радостным праздником; он доходил до самого сердца, этот утробный голос, который так наивно старался
Тем временем пение прекратилось; сосредоточенное безмолвие возвещало, что теперь толпа готовится реализовать себя в более рациональных действиях и что совершающий богослужение священник собирается говорить. Я посмотрел на него с острым вниманием. На нем была белая ряса, какие носят в южных монастырях, и что-то в нем — его близорукий и затуманенный взор, отстраненно-нежный и в то же время маниакально-концентрированный, — подсказывало мне, что я вижу перед собой одного из тех самых грозных мистиков, которые столь часто появлялись в Орсенне из окаймляющих ее пустынь и, точно угли, сгорали в пламени миражей и в огне песков. Идя к кафедре, он, подобно белому пламени, вился между рядами, не касаясь их; потом, когда он поднялся наверх по ступенькам, голову его снизу осветил пучок света от свечей, и от челюстей его на стену легла жесткая хищная тень; все лицо его как бы выплыло откуда-то из глубин и появилось на зыбкой поверхности ночи; присутствующие едва заметно прижались друг к другу, так что руки всех, кто пришел в храм, теперь соприкасались, и я понял, что вновь наступило время пророков.
Сначала он вполне безразличным тоном, неуверенным либо усталым, напомнил, что в литургии этому празднику отводится совершенно особое место, и выразил радость, словно речь шла о ниспосланной провидением милости, в связи с тем, что наконец-то в этом году его можно отметить с подобающим ему блеском в Святом Дамасе, «возносящем свой голос вместе с другими голосами, соединившимися этой ночью в единый хор воинствующей церкви, имевшей всегда особое звучание и ни с чем не сравнимую отдачу в сердце нашего народа». После этого лишенного внешних эффектов вступления голос обозначил паузу и затем зазвучал выше, становясь все более пронзительным и тонким, словно медленно вытаскиваемое из ножен лезвие.
— Есть нечто глубоко тревожное, а для некоторых из вас и горько-оскорбительное в том, что этот праздник исполненного ожидания и славы божественного Упования в этом году пришел на взбудораженную, не знающую покоя землю, когда небо объято дурными снами и сердца наполнены унынием и болью, словно перед скорым явлением тех грозных Знаков, о которых говорится в Писании. И все же, братья и сестры, я призываю вас в этом овладевшем нашим духом соблазне, где нет вины нашего сердца, увидеть скрытое знамение и с трепетом обрести в своем предчувствии то, что нам дано предугадать от таинства Его рождения. Ведь разве не в самые черные дни зимы, разве не в самой середине ночи нам был вручен залог нашего Упования, разве не в пустыне расцвела Роза нашего спасения? В тот день, который нам дано пережить сегодня вновь, все творение безмолвно простерлось ниц, не было слышно ни слова, и никакое эхо не отвечало на звук голоса; в ту ночь, когда звезды склонились как можно ниже к горизонту, казалось, что дух Сна проник во все сущее и земля повсюду, даже в самом сердце человека, радуется своей Тяжести. Казалось, что и все творение стало тяжелеть, наконец всей своей массой давить, подобно неподъемному камню, на замурованное дыхание Творца и что человек вытянулся во весь свой рост на этом камне и впотьмах на ощупь тянется к месту своего сна. Ведь человек так любит прятаться с головой под одеяло; а кто из нас не стремился угнаться за собственными сновидениями, считая, что спать будет лучше, если превратить все свое тело в удобное ложе, а голову — в подушку? Существуют такие же наглухо закрытые постели и для духа. Здесь в эту ночь я проклинаю в вас это увязание. Я проклинаю человека, сотканного из сделанных им вещей, проклинаю его потворство, проклинаю его согласие. Я проклинаю чересчур тяжелую землю, длань, запутавшуюся в собственных делах, руку, оцепеневшую в ею же замешенном тесте. Этой ночью ожидания и трепета, этой самой зияющей и самой зыбкой из всех ночей мира я заклинаю вас не поддаваться Сну, заклинаю вас не поддаваться Успокоенности.
Что-то вроде дрожи внимания пробежало по телам собравшихся, и раздавшиеся кое-где покашливания задохнулись в полутьме.
— …Обратимся же в сердце своем с трепетом и надеждой — и это нам сделать легче, чем многим другим, — к той глубоко обманчивой ночи, каковой является день, обратимся к этой заре, что окутывает, подобно покрывалу, еще не сотворенный Свет. Земля уже чревата этим предчувствием рождения, но, чтобы укрыться, она выбрала ночь невнятного совета и дурных предзнаменований, и все то, что, возвещая о ней, несется впереди нее, подобно пыли перед движущейся армией, распространяет зловещий ропот, кровопролитие и несет предзнаменования разрушения и смерти. Ведь этой же самой ночью много веков назад люди бдели, и тоска сжимала им виски; они ходили от одной двери к другой и душили всех только что вышедших из лона матери новорожденных. Они бдели, чтобы не сбылось ожидание, они не оставляли ничего на волю случая, дабы не был потревожен покой и дабы камень остался лежать на прежнем месте. Ведь есть немало людей, для которых рождение всегда случается некстати, всегда разорительно и обременительно; сопряжено с кровью и криками, с болью и обеднением, с ужасной сутолокой — все становится непредсказуемым, планы нарушаются, покою приходит конец, наступают бессонные ночи, и вокруг крошечного гнездышка возникает целый вихрь случайностей, словно кто-то вдруг взял да и порвал тот самый сказочный бурдюк, в котором были заключены все ветры. (И то верю: рождение несет с собой также смерть и предзнаменование смерти. Но оно есть Смысл.) Я вам говорю об отнюдь не умершей породе людей, о расе людей с закрытой дверью, о тех, кто считает, что земля уже полна и насыщена; я изобличаю