ДАНИИЛ ГРАНИН
БЕГСТВО В РОССИЮ
Так уж сложилось, что случай не раз и не два сводил меня с некоторыми известными или безвестными “нашими” шпионами, и меня время от времени подбивали написать о них. Романтику шпионажа поощряли в нашей литературе. Да и на Западе она пользовалась успехом. Но я в ту пору такого желания почему-то не испытывал, хотя, как и многие, с удовольствием смотрел фильм “Семнадцать мгновений весны”, читал Ле Карре, Лоуренса, Грэхема Грина и прочих знаменитых “шпионских” романистов. Может быть, отталкивало, что эта профессия требует постоянной, умелой, хорошо отработанной лжи. Жизнь, проведенная во лжи? Мне она осточертела и без романов. Чего другого, но лжи всех сортов – от наглой дурацкой, никому не нужной, до самой утонченной – у нас хватило. Я достаточно много прожил среди вранья, обманов, притворства, чтобы еще и воспевать героев этого искусства.
Наши советские разведчики, наверное, неплохие разведчики. Даже очень хорошие. В этом смысле нам есть чем похвалиться. Отчасти объяснить это можно тем же самым – долгим, по сути пожизненным, пребыванием в атмосфере лжи. Умением прикидываться, вести двойную жизнь, говорить одно, думать другое. Нужда заставила заниматься этим почти каждого советского человека с детства…
Я знал Клауса Фукса, одного из самых знаменитых шпионов второй мировой войны. На самом деле его не следовало бы называть шпионом. Он был хорошим немецким физиком, происходил из известной семьи немецких теологов. Отец его, кажется, был профессором теологии. Когда нацисты пришли к власти, настоящим немецким интеллигентам многое не нравилось в их действиях. Чем дальше, тем больше. Клаус этого не скрывал. Однажды у него произошла стычка со штурмовиками, и его крепко избили. Европейцы такое переносят плохо. Они не желают послушно сносить, когда их бьют по физиономии. Фукс бежал во Францию, затем в Англию. А когда в США развернулись работы по созданию атомной бомбы, его пригласили в Лос-Аламос к Оппенгеймеру. Может быть, они были раньше знакомы, теперь я уже плохо помню подробности рассказа Фукса. Я ничего тогда не записывал, Фукс не был героем моего романа, хотя и отличался от других шпионов – никто его не вербовал, не обучал, он сам пришел к убеждению, что США как союзник не имеют права скрывать от СССР свои работы над новым оружием. Фукс стал искать способы передачи сведений о бомбе советским людям. Оппенгеймер и руководство атомного проекта ему доверяли, дружба его с Оппенгеймером крепла, и он ею пользовался. Каким-то образом он нашел, через американских коммунистов, возможность связи, не знаю, как у разведчиков называется такая передача сведений, и вскоре данные от него стали поступать в Советский Союз. После войны Фукс вернулся в Англию, к тому времени он был уже под колпаком. В Англии его арестовали, судили. Это был громкий, на весь мир, процесс, у нас, конечно, неизвестный.
Если бы существовал справочник по шпионам, то Клаусу Фуксу я бы отвел в нем первое место: шпион-доброволец, идейный шпион-физик, которому денег за эту работу не платили и который ощутимо помог нашим атомщикам.
Встретились мы с ним в Дрездене. Он прибыл туда из английской тюрьмы, приговоренный к пожизненному заключению. Через несколько лет его обменяли на ихнего шпиона. Он стал работать как физик в одном из институтов и жил довольно замкнуто, женат он был, кстати, на русской.
Я представлял себе Клауса Фукса типичным ученым, малопрактичным, поглощенным своими занятиями, так оно, наверное, и было, но шпионская работа тоже наложила свой отпечаток. Он держался весьма светски и в то же время настороже, в ресторане садился так, чтобы видеть зал и чтобы его не видели. Когда мы ехали в машине, а вел он машину мастерски, Фукс все время следил в зеркальце, кто следует за нами. Я спросил – зачем, он признался, что привык остерегаться; это была одна из приобретенных на всю жизнь привычек.
О Клаусе Фуксе следовало бы написать интереснейшее исследование. Сюжет его жизни отличает не только бескорыстие, но и научный склад мышления, исследовательский подход к шпионской работе. Самоучка, он в одиночку, без всяких раций, шифров, явок осуществлял передачу ценных материалов. Ученый-шпион. Причем крупный физик и крупный шпион. Ученый-герой. Герой не мысли, а действия.
Одно время меня привлекала и судьба известного физика Бруно Понтекорво, бежавшего к нам, бывшего соратника Энрико Ферми. Великолепный экспериментатор, он по достоинству стал действительным членом Академии наук СССР. То, что он мне рассказывал, достаточно серьезно. Не для шпионского романа, а про то, как возникают и гибнут иллюзии.
Может, эти две судьбы своеобразно отозвались в образе моего героя. Вернее, моих героев, которые почти неразделимы, как сиамские близнецы.
Знал я его давно, может быть, лет двадцать. Он приезжал к нам домой на старой, раздрызганной машине, тяжелой и толстой, как броневик. Марку машины нельзя было установить, машина состояла из множества разных машин. Слушалась она только его. Когда она ходила, то ходила самоотверженно вопреки всем законам механики. Грохотала, дымила, внутри была так же безобразна, как снаружи. Рессору он подвязывал проволокой, шнурками, эластичным бинтом.
Тощий, бледный, с измятым узким лицом, он сразу же обращал на себя внимание сильным густым голосом. Стоило ему начать говорить – и слышно было только его.
В первые годы знакомства он был интересен мне своими мыслями, а не своим прошлым. Что-то я слышал, какие-то слухи клубились вокруг него и его друга Картоса. Я не расспрашивал, не выяснял. Кажется, их считали шпионами, перебежчиками. Между тем они работали в “ящике”. Ленинград был туго набит секретными номерными институтами, КБ, заводами. Что они делали, никто не знал. Взрыватели, отравляющие газы, приборы для стрельбы?..
Оба были иностранцы, оба говорили с сильным акцентом. Оба приехали неизвестно откуда. “Кому надо, те знают” – висело над ними. Тайна их жизни привлекала к ним и настораживала. Засекреченные иностранцы, да еще на свободе, да еще руководители – странное сочетание тех лет. К тому же люди западной культуры, меломаны, философски грамотные. К тому же коммунисты. К тому же специалисты самой модной профессии – эвээмщики, кибернетики…
Того, с драндулетом, звали Брук Иосиф Борисович, второго – Картос Андрей Георгиевич. Первый был еврей, второй – грек.
Поначалу я все пытался пристроить и Брука и Картоса к какой-то известной мне категории, но только поначалу. Чем дальше, тем труднее было с ними управляться. Они перестали кого-либо напоминать. У них обнаруживалось все больше своего, необыкновенного и неразгаданного. Приоткрылось это в самом конце восьмидесятых годов, когда многое высветилось в нашей жизни. Будучи в Штатах, я совершенно случайно многое узнал о них. К тому времени Картос уже умер, но Брук был жив, бодр, правда теперь он носил другое имя – Джо, и другую фамилию – Берт. Какое же считать истинным? То, которое дали родители, или то, под которым он прожил большую часть жизни? Чтобы ответить, надо начать с детства. Потому что это – родина. И когда человек в старости “впадает в детство”, он возвращается на свою родину, которая, оказывается, никогда не отпускала его…
Бруклин, еврейский район Нью-Йорка. Евреи в черных шляпах, котелках, ермолках, чернобородые, с длинными пейсами. Крикливая толпа, красный кирпич, экипажи, помойки, полицейские в черных мундирах, высокие автомобили с клаксонами. Здесь Джо родился, а вовсе не в Иоганнесбурге, как записано в его паспорте. В 1916 году, в семье еврейских эмигрантов. Они уехали из России еще во время первой революции. Откуда уехали – из Одессы, из Риги, с Украины? Джо не знает. Не знает он и настоящей фамилии своего отца.