Больше доверяйте органам. Я мало знаю Винтера. Вы тоже мало знаете Винтера. Мы с вами не можем за него ручаться. Я смотрел ваше дело. Вы никогда в Америке не были. Следуйте своей биографии в любых ситуациях. Не ошибетесь.
Сквозь щели брони проглядывало что-то испуганное, желающее отделаться от посетителя.
— Раз вы настаиваете, напишите нам. Вы имеете право. Тогда вас вызовут на допрос, и вы сообщите. А так… вы по делу Винтера не проходите.
Это прозвучало предостерегающе.
Адъютант, провожая его к выходу, сказал, что вечером к нему придет товарищ из Москвы.
Товарища звали мудрено – Владислав Вячеславович. Выговорить это Андреа не мог, тогда приезжий предложил звать его Влад.
Совершенно лысый, отчего лицо его казалось голым, блестящим, как головка сыра, тонкие ножки- ручки, круглый животик. У него были плохие зубы, смешное английское произношение. Живой, подвижный, он совсем не походил на сорокалетнего доктора наук, начальника лаборатории. В Варшаве ему дали переводчика. Технических терминов переводчик не знал, путал “генератор” и “генерацию”. Влад попросил убрать его. Начальство отказало, пусть сидит. Влад позвонил в Москву. Переводчика убрали. У Влада был тоненький писклявый голос, когда он ругался, это вызывало улыбку. Ругался он мастерски. О прошлом Андреа и Энн он ничего не знал и не расспрашивал их, ему поручено было составить заключение о товарище Картосе как о специалисте. На третий день он перестал спрашивать, выяснять, они принялись обсуждать задачки и новые данные по быстродействующим схемам, где сам Влад путался, и они наперегонки помогали друг другу. Умственные возможности Картоса приводили Влада в восторг. Он вскакивал, носился по комнате, приседал, хлопал себя по животику, хватал Энн за руки и объяснял ей, что суть настоящего ума не в том, чтобы что-либо увидеть первым, а в том, чтобы установить связь между тем, что известно, и тем, что неизвестно. О Москве, о политике, о советских новостях они не говорили. На женские расспросы Эн, что носят в Москве, куда ходят, Влад бурчал: “Понятия не имею”; похоже, что это была правда; в Варшаве его тоже не интересовали ни город, ни окрестности, ни музыка. Отдыхал он, играя в “картишки”, кроме того отсыпался. По его словам, в Москве он спал не больше пяти часов в сутки. Он советовал Андреа, когда его вызовут в Москву, проситься в авиавоенку: больше денег и возможностей делать стоящие работы. Там хорошее оборудование, хорошие математики, хорошие теоретики.
Он спустился к ним как посланник райской обители, которая ждала их. У посланника были совершенно немыслимые ударения, так что Энн не могла удержаться от смеха. Он добродушно оправдывался; они были первые живые иностранцы, до них он ни с кем не общался, английский был для него языком статей и детективных романов. И Энн и Андрей Георгиевич были для него диковиной, иногда он не мог скрыть своего удивления, что они смеются, напевают, что Энн стирает белье.
Теплым майским воскресеньем втроем они отправились в Лазенки – погулять. Распускались тополя, неистово пели, носились птицы. Никогда в Штатах не чувствовалось такой нежности приходящей весны. Зелень была крохотной, липкой, пахучей. Сама земля набухла соками. Сладострастие жизни скрытно бушевало вокруг. Андреа и Влад увлеченно обсуждали, как можно было бы усилить и услышать токи жизни, бегущие сейчас в стволах, стеблях. Звуки, которыми полна природа, не слышимые человеческим ухом, они же могут зазвучать!.. Влад рассказал, что сейчас идет борьба за создание биофизического института, может, скоро они пробьют решение. “Борются”, “бороться” – мелькало в его речи не впервые. Андреа неясно представлял себе, как это бороться, с кем, что это означает.
— Андрей Георгиевич, дорогой вы мой, борьба – необходимая часть жизни ученого. Без нее невозможно. Бороться надо и внутри лаборатории: с бездельниками, бездарями…
Перед Андреа раскрывалась неизвестная ему боевая жизнь – сражения, схватки. Совсем не тот лабораторный покой, к которому он привык.
— Я тоже пытался… не знаю, как быть дальше… — И Андреа рассказал про свою попытку помочь Винтеру. Не может ли Влад вмешаться?..
Влад изменился в лице.
— Этими делами я не занимаюсь, — холодно сообщил он. — Напрасно вы мне это рассказали. Я вынужден буду сообщить в отчете. Вы уж извините меня, и вы, Эн, — таков порядок. Считайте меня кем угодно… — и он стукнул себя кулаком в грудь, — но это мой долг. Поэтому лучше со мной не надо все эти материи… Я вас предупреждаю. — Тонкий голосок его задрожал, голая голова влажно заблестела, он чуть не плакал.
Энн взяла его руку, стала успокаивать.
Андреа вернулся было к разговору о звуках, но ничего не получилось.
Вечером Андреа сказал Эн:
— Русская душа – что-то особенное, видишь – предупредил, и страдает, и стыдится. А ведь всего лишь честно исполняет обещанное.
XIV
Они приехали в Москву в конце августа. Их поселили в гостинице “Москва”, большой, шумной, переполненной депутатами, иностранцами; на каждом этаже круглые сутки сидели дежурные; работало множество громкоголосых горничных; официантки везли в номера громыхающие коляски с завтраками, обедами, бутылками водки, боржома, шампанского. Здесь много пили, ели, гуляли. Ходили в тюбетейках, женщины – в ярких восточных платьях, все в орденах, медалях, важные, гордые, с папками.
Окна их номера, задернутые толстыми бархатными занавесями, выходили на шумный проспект, день и ночь заполненный ревом машин, гудками. Снова у них не было никаких обязанностей. Кроме акклиматизации, как объяснил прикрепленный к ним лейтенант.
Они накинулись на Москву с жадностью. Они лакомились Москвой, они заходили в кафе “Националь”, наискосок от их гостиницы, там можно было встретить известных поэтов, художников, актеров. Андреа носил с собой словарь. До поздней ночи он сидел за учебником русского языка. Они выстояли огромную очередь в Мавзолей Ленина, потом шли вдоль кремлевской стены, читая доски с золотыми именами великих деятелей революции. Все здесь вызывало восторг и благоговение. Огромный этот город был бедным, но чистым, в нем не было нищих, люди спокойно стояли в многочасовых очередях. Каким-то образом в них узнавали иностранцев, показывали дорогу, устраивали места в переполненных кинотеатрах. К иностранцам вообще относились с подчеркнутым вниманием, какого они не встречали ни в одной стране. Москва действительно вела себя как столица мира. Повсюду висели портреты Сталина, их было даже больше, чем портретов Ленина. Они воспринимали это как свидетельство любви к вождю. Многие черты народной жизни выглядели непонятно, например, Энн заметила, что все школьники ходят в красных галстуках, все были пионерами, никаких других организаций у детей не было. В газетных киосках продавалось всего несколько газет – четыре странички, без всякой рекламы. Вообще город жил без рекламы. Вместо рекламы лозунги, плакаты, доски почета, фотографии ударников, экраны “соцсоревнования”; “соцобязательства”, “соцдоговора” – этих слов не было в словаре. Не было и частных магазинов. Все государственное. На Центральном рынке шла вялая торговля цветами, семечками, вязаными шапочками. Пленные немцы еще кое-где ремонтировали дороги, строили дома на Хорошевском шоссе.
Раз в неделю лейтенант возил за город. В Загорск, в Лавру, — там они увидели монахов, священников, никак не думали, что сохранилось такое в социалистическом государстве.
Они получили обыкновенные советские паспорта, неказистые темно-зеленые книжечки, какие выдавались в Союзе каждому гражданину. Рекомендовалось носить паспорт с собой. В паспортах была обозначена национальность. У Андреа – грек, у Энн – американка. Здесь, в Союзе, в паспортах, оказывается, имелась графа – национальность. Ей придавали большое значение.
В воскресенье лейтенант привез Влада. Они расцеловались как старые друзья. Лейтенант уехал, Влад повел их в Третьяковскую галерею, в которой сам не бывал с детства. На обратном пути они зашли в Кремль. Там было тихо, чисто, торжественно. Цвела сирень. Сияли золотом куполов белокаменные соборы. Андреа и Энн волновало близкое присутствие Сталина. Где-то рядом, в одном из этих желтых зданий, его кабинет. И в любую минуту он сам мог выйти из подъезда.