— Попробуй, — сказал он, видно, первое, что ему пришло в голову, — попробуй.
Я пробовать не стал, а просто взял и вышел из зала заседаний.
Он закричал мне вслед:
— Это тебе дорого обойдется.
На следующий день меня вызвали к Толстикову, который был первым секретарем обкома, то есть над Поповым был начальник и, соответственно, находился на третьем этаже, а Попов на втором. Толстиков сказал мне:
— Вот тут пришла жалоба на тебя. От Попова. Напиши объяснение.
Я написал довольно резко о том, что не пристало секретарю ленинградской организации так грубо вести себя, да еще на заседании горкома. Ежели он не извинится, я больше в горком ни на какие приглашения приходить не буду. Написал что-то в этом роде. Толстиков прочел. Сказал:
— Вот и прекрасно.
Я говорю:
— Ну и что дальше?
— А ничего, — сказал он и спрятал обе бумаги в сейф.
А было известно, что оба они не ладили между собой, и, как мне потом объяснили, моя бумага была, очевидно, кстати для Толстикова на тему «Вот как он обращается с интеллигенцией!».
Но вот что интересно — ныне, когда Попов был в отставке, это была сама любезность. Я человек отходчивый и не вспоминал про наш конфликт, и он не отличался злопамятностью и, возможно, забыл про то, что между нами было.
Ныне ему хотелось рассказать, выложить какие-то сюжеты из прошлой жизни, события, которые я, писатель, как он считал, должен был бы увековечить. Я не раз замечал, что ко мне относятся как к хранителю жизненных историй, боясь, что они канут в Лету.
Георгий Иванович был не исключение, скорее это было правило — люди, уйдя из Смольного, или из ЦК, или еще из каких высших инстанций, уйдя на пенсию, преображались, сбрасывали с себя начальническую манеру говорить свысока, не стесняться хамить. Им было все возможно. Или разрешено. Или сходило с рук. Или положено. Может быть, и положено. А уйдя с должности, освободив свое кресло, они становились обыкновенными людьми, такими же, как мы все, рядовые, и даже в какой-то мере теряли не только начальственное обращение, но и уверенность в себе, и даже, осмелюсь сказать, глупели. Так было и на этот раз. Не могу сказать чтобы Георгий Иванович поглупел, но появилось в нем нечто сверх любезности, желание заинтересовать меня, более того, понравиться, и даже как бы признание того, что я — писатель, его рассказы, его прошлое ныне зависят от меня, что я могу и сохранить и представить его в выгодном свете.
На следующий день после того нашего разговора он позвонил мне на дачу, откуда-то узнал телефон дачный, и попросил (!) о свидании.
Явился он вечерком, с бутылкой водки. Предисловие было такое: вчера он изложил не все, может, создалось впечатление, что его выбрали за качество заговорщика, авантюриста и карьериста, способного на коварство. На самом деле никакой выгоды он не получил, можно сказать, даже наоборот.
Мы сидели выпивали, к концу вечера мы оба уже были хороши, и я плохо запомнил наш разговор, а жаль, потому что наговорил он много интересного. Это был тот фольклор, который годами скапливается в каждом учреждении, а тем более в таких, как Смольный и Кремль.
Насчет Хрущева, так он сам был отъявленный заговорщик. Придя к власти, первым делом организовал заговор против Берии. Не побоялся. Рисковый мужик. С помощью генералов скрутил Берию и убрал с дороги. А потом и с Жуковым расправился. Заговорщики люди неблагодарные, они быстро избавляются от своих содельников.
— Помнишь, Козлов у нас был секретарь обкома, а потом в Москву его взяли, Фрол Романыча, членом Политбюро? Стал вторым человеком. Когда Хрущев отбыл куда-то за границу, Фрол стал мастерить свой заговор против Хруща. Осторожно подговаривал членов Политбюро, но на ком-то просадился. И Хрущу донесли. Тот вызвал Фрола и давай его крошить. Что он там ему наговорил, неизвестно, но Фрол вышел из его кабинета бледный и в коридоре на пол грохнулся, инсульт с ним произошел. Доложили Хрущу, так что ты думаешь, он сказал: «Выздоровеет — судить будем, а не придет в сознание — в Кремлевской стене похороним».
Брежнева, его тоже заговор опутал. Он когда износился, когда до маразма дошел, так ведь они, там, в ЦК, не стали его снимать, хотя сам просился, наоборот, держали его до последней минуты, потому что удобен был, при таком одряхлении он их устраивал, управлять им легко было. Это был тоже заговор наоборот.
Если на то пошло, то вся наша история состоит из заговоров. Думаешь, Ленин избежал? У него свои темные дела. Что там у него произошло со Свердловым? До сих пор таят. А можно и раньше в историю посмотреть. Возьми, например, Петра. Какой Софья, его сестра, устроила против него заговор со стрельцами? А как Екатерина Великая на трон забралась? А что с Павлом сделали? В нашей истории заговоры — первое дело. Заговор — основное у них средство борьбы за власть.
Интересно, что он отъединился от власти и говорил «у них», «они».
Жаль, что я сразу, по свежей памяти, не записал его рассказ, многое позабылось. Там и про Сталина было много, и про убийство Кирова.
Вообще, если по Георгию Ивановичу, вся наша история продвигалась с помощью заговоров. Подвигалась — куда?
Блокада заставила Алексея Николаевича Косыгина работать день и ночь. Дорога жизни, эвакуация людей, станков, материалов. Снабжение фронта. Жданов сидел в Смольном, никуда не выезжал, пил, подписывал наградные, произносил речи, докладывал Сталину, и то препоручал это больше Кузнецову, Говорову и другим.
Маленков, приехав в Ленинград по поручению Сталина, чтобы снять Ворошилова, застал Жданова в роскошном бункере — небритого, пьяного. Дал ему три часа, чтобы тот привел себя в порядок и повез его на митинг на Кировский завод.
Сын Маленкова Андрей рассказывал впечатление отца: «Вернувшись в Москву, я ничего не рассказал Сталину о состоянии Жданова, но с тех пор уважение к нему потерял полностью».
Роль Жданова в истории ленинградской блокады ничтожна, по сути, никакая. К сожалению, о ней мало известно, она замалчивается.
На берегу Чуи мы увидели двух коров и несколько овец. Они щипали траву. Вокруг них ходила небольшая тощая, с рыжими подпалинами лайка. Пастуха не было видно.
— И не ищите, — сказал нам шофер. — Динка сама пасет их.
— Как так? — удивились мы.
— А вот так. Утром сама пригоняет их, а вечером ведет домой.
Мы приехали к домику, где жила вдова охотника, пообедали.
Начало темнеть. У ворот послышалось мычание. Подошли коровы и овцы. Сзади шла Динка.
Инженер, который ехал с нами, восхитился и стал торговать у хозяйки собаку. Хозяйка долго не хотела продавать, но в конце концов инженер уговорил ее.
Мы уезжали утром в Кош-Агач, а инженер возвращался в Москву. Инженер был очень доволен.
— Вот это собака, — сказал он, — трудяга. Не какая-нибудь болонка. Делает дело, оправдывает свое место на земле. Цивилизация испортила собачью жизнь, лишила ее смысла.
Он не мог нахвалиться Динкой, до поздней ночи рассуждал о смысле собачей жизни.
Осенью, когда возвращались в Ленинград, мы остановились в Москве и заехали к инженеру. Он жил в дачном поселке под Москвой. На калитке висела дощечка: «Осторожно, во дворе злая собака». Мы открыли калитку и пошли к дому. Из будки выскочила черная, в рыжих подпалинах собака и залаяла на нас.
— Динка, Динка, — закричали мы.
Собака остановилась, внимательно посмотрела, вильнула хвостом и потащилась в будку.
Когда мы шли обратно, вечерело. За огородами дач на разные голоса лаяли собаки. Их было множество: овчарки, пудели, доги, мохнатые дворняжки, гладкошерстные дворняжки, и на каждой калитке висели жестянки о злых собаках. Жестянки были эмалированные, совсем как в каких-нибудь конторах.