Алексей Сурков как-то сказал мне: «Нужда заставляет заниматься любимым делом — писать стихи». В другой раз он признался: «На самом деле я бы хотел издавать газету. Массовую, народную, типа „Копейка'».
Е. Лигачев говорил на Политбюро о А. М. Адамовиче, что он сколачивает заговор, что он, конечно, еврей.
Чуть что — еврей!
Рассказал мне Адамович, который узнал это от А. Яковлева (1989 г.).
Александр Прокофьев, председатель Союза писателей, уехал в Москву, и в Смольный вызвали меня. Я был один из секретарей и замещал в тот раз его. Вызвали не к кому-нибудь, а к Первому. Первый был тогда Фрол Романович Козлов.
Судя по тону помощника, ничего хорошего меня не ожидало. Приняли меня сразу, и Козлов без всяких предисловий, не вставая из-за стола, помахал какой-то бумагой и выругался. В адрес писателей, от которых одни неприятности, вечно от них, распустились, думают, что теперь им все позволено, но ничего, мы вас проучим, давно надо проучить…
Он распалился, поднялся, голос его гремел, голос у него был хорошо поставлен. И сам он был тоже отлично изготовлен для должности большого руководителя. Волосы ранней седины красиво уложены волнами. Волосы густые, ни залысин, ни плеши, фигура плечистая, здоровый цвет лица. Правда, Георгий Александрович Товстоногов говорил мне, что Козлов кладет грим, румяна, то есть ему кладут, и волосы укладывают, а Товстоногову можно было верить, режиссерского опыта ему хватало.
Надо было дать выговориться, этому меня научил Прокофьев. Начальство ведь готовится к встрече, пусть оно свои заготовки выложит. Еще одну любопытную особенность внушил он: «Начальство боится писателей, они нас не любят боятся, что возьмут и изобразят их в каком-то смешном виде, сделают Скалозубом, Хлестаковым, что-нибудь неприличное, а то сочинят эпиграмму, это будет полный абзац».
Наконец, он перешел к делу, оно оказалось куда серьезнее, чем я ожидал. Бумага была письмом из Комитета госбезопасности. Группа сотрудников сообщала, что они из своего дома отдыха поехали на экскурсию в дом творчества писателей в Малеевке. Приехали. На ступенях подъезда стояла Ольга Берггольц, узнав, что они из КГБ, она потребовала, чтобы они убирались вон: «Вы нас пытали, мучали, а теперь ездите к нам в гости, катитесь вы…» И далее следовали с ее стороны нецензурная брань, оскорбления. Это была не просто пьяная выходка, заявили они, это политический выпад, недопустимая клевета на органы…
Он вычитывал отдельные фразы, что-то он пропускал, в заключение они требовали принять меры, считали, что такой человек не может быть членом партии, что это идет вразрез…
— Так что надо будет вам ее исключать из партии.
— Это как? Нам? — сказал я. — Почему нам?
Сознаюсь, это было самое глупое, глупее не придумаешь, он это было первое инстинктивное движение отпихнуться.
— Согласно уставу партии, — сказал Козлов.
Я пришел в себя:
— Нет, мы не можем.
— Это почему?
— Потому, что у нас ее не исключат.
— Как так? Организовать надо. Мы обеспечим.
— Нет, не получится, — это я сказал уже уверенно — Нельзя ее исключить.
— Что за персона, всех можно, а ее нет? Не таких исключали.
Я любил Ольгу Федоровну, любил с первого дня как увидел ее, даже еще до этого, я полюбил ее, и продолжал настаивать на своем: «Она символ, символ блокады, нельзя блокаду лишать символа». Слово это, тупо повторяемое, как ни странно, озадачило… Ольге поставили на вид.
Два выдумщика-финна художники Каллейнен и Кохта-Калейнен собрали «Хор жалобщиков». Обратились к жителям Бирмингема, Хельсинки и Гамбурга — давайте, господа, жалуйтесь, на что хотите, присылайте нам свои жалобы. И что вы думаете? Жалобы, просто жалобы, не то чтобы заявления с просьбами, просто жалобы насчет жизни посыпались… Из них сочинили песни. Получилось уморительно. Жаловались на уличные пробки, на мобильники, на цены. Пригласили участвовать Петербург. Засняли питерский хор. Это что-то невероятное. С каким восторгом, смехом, удовольствием поют:
Было это давно-давно, наверное, году в 1933-м. Тогда всякие «промтовары» давали по ордерам. Мать работала в пошивочном ателье и там однажды получила ордер на обувь. Думаю — выпросила. Для меня. Потому что мои ботинки разваливались, их чинили, чинили, сменили подошвы, каблуки, и уже не брали в ремонт. Даже «ассириец», что сидел на углу Спасской, и тот сказал матери: «Пускай галоши не снимает, а то выпадет».
Ордер был, но обуви не было. Мы ходили в магазины, там разводили руками — неизвестно, когда привезут. Однажды, проходя мимо магазина, я увидел очередь. Привезли. Я помчался в ателье, к маме. Она отпросилась, и мы оба побежали в магазин. Когда я получил ботинки, боже мой, какая это была радость! Мама взяла на номер больше, купила про запас еще пару шнурков. Ботинки блестели свежей коричневатой кожей, носки круглые, каблуки звонкие, я помню их стук до сих пор, никогда больше я не испытвал такого удовольствия от обуви.
В Праге было написано на мусорном баке: «Нет дорогой пули для русских» (1968 г.).
Надпись XII века в Софийском соборе: «О, душа моя, почему нежишься, почему не молишься Господу своему, почему Добра жаждешь, сама добра не творя?»
Мне всегда интересно мнение других народов, вернее, иностранцев, образованных, думающих, о русских. Чем мы нравимся, чем — нет. Мнение других обо мне самом — абсолютно меня не занимает, а вот о нас интересно. Так же как и наших людей о других народах. В частности, о немцах. В читательских письмах я получал немало характеристик немецкого народа, это всегда отличалось от моего личного восприятия немца. Вот писал мне уважаемый ученый Вл. Покровский, оспаривая мою повесть «Прекрасная Ута»: «Немцы как народ один из глупейших в Европе. Они лишены способности становиться не на свою точку зрения, глубоко провинциальны, лишены чувства юмора…»
Русское кладбище на окраине Берлина. Там был похоронен М. Глинка. Его прах увезли. Осталась плита. Поставили памятник. Возле церкви — деревянный белый крест среди прочих надгробий. Надпись: «Владимир Дмитриевич Набоков. 1870 – убиен 25.3.1922 г.»
Это отец писателя. Он на собрании заслонил Милюкова, и пуля досталась ему.
Княгиня Мещерская, когда-то Бенуа. Все заброшено. Надпись: «Благословен и день забот, благословен и тьмы приход». Когда я был на этом кладбище, добавилась еще печаль от забвения, от того,