Меня мучила одна вещь, причем не имеющая никакого отношения ни к Венделлу Джаффе, ни к Ренате Хафф. Это были слова, сказанные накануне Леной Ирвин, о живущей в Ломпоке семье Бэртона Кинси. Хотя я и заявила тогда, что не имею никаких родственных связей с этой семьей, все же имя Кинси пробудило во мне какие-то смутные воспоминания и ассоциации, столь же слабые и неотчетливые, как гудение электрических проводов над головой. Мое представление о самой себе, все мое самосознание были связаны множеством нитей с гибелью моих родителей в автокатастрофе, когда мне исполнилось всего пять лет. Насколько я знала, отец не сумел удержать машину, когда с крутой горы сорвался довольно крупный камень и угодил прямо в ветровое стекло. Я сидела сзади, при ударе меня зажало между передним и задним сиденьями, и я пробыла в этой ловушке несколько часов, пока пожарные не разрезали машину, чтобы извлечь меня из обломков. Я помню, как отчаянно и безнадежно кричала моя мама, и как потом наступила тишина. Помню, как я сумела извернуться и сунуть палец в руку папе, не сознавая, что он мертв. Помню, что после этого происшествия меня перевезли жить к тете – маминой сестре, – которая потом меня и растила. Ее звали Вирджиния, а я называла ее Джин-Джин или тетя Джин. И до катастрофы, и потом она мало что рассказывала мне об истории нашей семьи, да практически ничего. Я знала, что в день своей гибели мои родители как раз ехали в Ломпок; но мне никогда не приходила в голову мысль поинтересоваться, зачем они туда ехали. Тетя никогда не говорила мне, какую цель преследовала эта поездка, а сама я не спрашивала. Принимая во внимание присущие мне ненасытное любопытство и прирожденную привычку совать свой нос, куда не следует, очень странно было вдруг осознать, как мало интереса проявляла я до сих пор к собственному прошлому. Я просто принимала на веру все, что мне говорилось, и создала в своем воображении легенду об этом прошлом на основании самых неубедительных аргументов, какие только можно себе представить. Почему же я никогда даже не пыталась сорвать этот покров неизвестности?
Я принялась вспоминать, какой я была в свои пять или шесть лет. Нелюдимый, замкнутый ребенок. После гибели родителей я создала себе собственный маленький мирок, построив его из большой картонной коробки, куда я притащила несколько одеял и подушек, осветив 'жилище' настольной лампой с шестидесятиваттной лампочкой. Я была страшно своеобразна и независима в еде. Сама делала себе сандвичи с сыром и маринованными овощами или оливками, потом резала их на четыре строго равные части и аккуратно раскладывала по тарелке. Я абсолютно все непременно хотела делать сама, и ничего иного просто не признавала и не принимала. Смутно помню суетившуюся вокруг меня тетю. Тогда я не сознавала, насколько она была обеспокоена моим поведением, но сейчас, восстанавливая в памяти эти картины, понимаю, что она должна была быть глубоко встревожена. Приготовив себе еду, я забиралась в коробку и сидела там, откусывая по кусочку и рассматривая книжки, или просто лежала, глядя в картонный потолок, разговаривая сама с собой, или же засыпала. На протяжении четырех-пяти месяцев я скрывалась в этом коконе горя и прибежище искусственного тепла. Я сама научилась там читать. Рисовала картинки или же показывала себе театр теней на стенках своей берлоги. Сама научилась завязывать себе туфли. Возможно, я ждала, что они придут за мной, моя мама и мой папа: я видела перед собой их лица, отчетливо, как в кино – в домашнем кино для сиротки, до самого последнего времени счастливо жившей в небольшой, но доброй семье. Я до сих пор помню, какой мороз охватывал меня всякий раз, когда я выползала из своего убежища. Тетя не мешала моим занятиям. Осенью, когда наступило время идти в школу, я была похожа на извлеченного из норы звереныша. Все здесь приводило меня в ужас. Я не привыкла играть с другими детьми. Не привыкла к шуму или к тому, что кто-то будет указывать мне, что и когда я должна делать. Мне не нравилась миссис Боумен, наша учительница, во взгляде которой я читала одновременно и жалость к себе, и неодобрение моих поступков. Я была странным ребенком. Робкой, пугливой. Постоянно пребывавшей в состоянии тревожного беспокойства. Ничто из пережитого мною в дальнейшем не может даже отдаленно сравниться с ужасами, испытанными в начальной школе. Теперь я понимаю, как моя репутация (какой бы она ни была), следовала за мной из класса в класс: записанная в журналы, занесенная в личное дело, передаваемая из уст в уста от педагога к педагогу на педсоветах, в беседах с директором... Что нам с ней делать? Как нам совладать с ее вечными слезами и пробиться через ее каменную холодность и закрытость? Такая способная, такая слабая, такая чувствительная, упрямая, замкнутая, погруженная в себя, асоциальная, так легко возбудимая...
Когда зазвонил телефон, я даже подпрыгнула от неожиданности. Меня мгновенно, словно холодной водой, обдало какое-то странное лихорадочное предчувствие. Сердце сильно и часто билось где-то почти в горле. Схватив трубку, я проговорила:
– Частное детективное агентство Кинси Милхоун. Слушаю вас.
– Добрый день, Кинси. Это Томми из окружной тюрьмы Пердидо. Адвокат Брайана Джаффе сообщил нам, что если хочешь, то можешь поговорить с его подопечным. Сам Брайан не очень этому обрадовался, но, как я полагаю, миссис Джаффе настояла.
– Она настояла?! – Я оказалась не в силах скрыть свое изумление.
Томми рассмеялся.
– Ну, может быть, она полагает, что ты его отстоишь, поможешь как-то прояснить это недоразумение с побегом из тюрьмы и с застреленной девочкой.
– Да уж, конечно, – ответила я. – Когда мне прийти?
– В любое время, когда хочешь.
– И какой порядок? Кого мне спросить – тебя?
– Спроси старшего помощника шерифа. Его зовут Роджер Тиллер. Он раньше работал в патруле по отлову прогульщиков[17] и знает младшего Джаффе еще с того времени. Думаю, тебе может быть интересно поговорить с ним.
– Прекрасно.
Прежде чем я успела поблагодарить его, в трубке уже послышался сигнал отбоя. Повесив сумочку на плечо, я направилась к двери. На моем лице играла улыбка. Что мне нравится в полицейских: уж если они решат, что с вами стоит иметь дело, то более широких натур не сыщешь.
Мы с Тиллером шли по коридору тюрьмы. Ключи у Роджера на поясе позвякивали в такт его – но не моим – шагам. За нами следила установленная в одном из углов коридора камера. Тиллер, человек высокого – пять футов восемь дюймов – роста и крепкого телосложения, в ладно сидящей на нем форме, оказался старше, чем я ожидала, ему было уже под шестьдесят. В конце смены я краем глаза увидела, как он сбрасывал с себя свое снаряжение. Его физиономия при этом выражала такое же облегчение, как у женщины, когда она вылезает из пояса. Наверное, у него на теле должны быть постоянные следы от пряжек и всего, что на нем напялено. Его песочного цвета волосы уже стали редеть, а такого же оттенка усы, зеленые глаза и толстый приплюснутый нос придавали лицу Роджера выражение простоватого парня лет двадцати. Тяжелый кожаный ремень поскрипывал при ходьбе. Я обратила внимание, что его манера держаться и даже осанка изменились когда мы приблизились к заключенным. Небольшая их группка, человек пять, находилась перед металлической дверью с небольшим стеклянным, забранным мелкой железной сеткой окном, ожидая, когда их пропустят. Все они были латиносами, примерно одного возраста – за двадцать с небольшим – все одеты в одинаковые синие тюремные брюки, белые безрукавки и резиновые