Вера стянула с него сапоги, гимнастерку, кое-как, поддерживая валящуюся голову, довела до кровати. Он был весь горячий и бормотал:
— Оставьте меня в покое. Вы, все, неужели нельзя оставить человека в покое?
Рухнул в постель, поджав колени, застучал зубами. Вера накрыла его одеялом, позвонила в санчасть, вызвала дежурного врача. Явилась миловидная дамочка лет тридцати с модной, высокой спереди, прической и огромными, накладными плечами, распиравшими изнутри халат. Выслушивала она больного, словно бы с ним кокетничая и прядая в сторону, как нервная лошадь.
— Двусторонняя пневмония. Сейчас мы его госпитализируем.
Она позвонила в санслужбу — машины не было. В госпиталь — не было места…
— Я умею ходить за больными, честное слово умею, сказала Вера.
— В данном случае я — за госпитализацию. Но, поскольку места нет…
Ушла, оставив на столе рецепт: сульфидин. В то время это было лекарство редкое, новое…
Как она бежала в аптеку за сульфидином… Как была черна ночь, как ярки звезды, как тверда и звонка под ногами земля… Бежала, задыхаясь, моля: только был бы жив, только бы не умер… Сульфидина в аптеке не было, в другой — тоже. Нигде не было сульфидина. Ночь была черна, как уголь, он умирал. «Дайте мне что— нибудь взамен сульфидина, ну дайте же, дайте, у меня муж умирает». Девушка, похожая лицом на Машу, сказала: «Подождите немного». И вынесла сульфидин. Вера хотела поцеловать ей руку, та не дала, помахала тонкими пальчиками… Домой, домой… Шунечка лежал по-прежнему красный, дышал тяжело. Вера давала ему сульфидин — вялый рот не хотел закрываться, струйка воды стекала по подбородку… Горячий, такой горячий… Она сидела рядом с кроватью, держа его за руку, и молилась, как молятся неверующие, обращаясь по детской привычке к богу и спохватываясь, что его нет… Но невозможно, чтобы не было совсем ничего, никакой инстанции, куда можно обратиться, выпросить, вымолить, так вот, эта инстанция, сделай так, чтобы он был жив, я же люблю его, люблю.
Так просидела она до утра. Жар немного спал. Александр Иванович очнулся:
— Верочка, ты? В чем дело? Почему не спишь?
— Шунечка, милый, ты болен, я сульфидин достала, теперь тебе лучше.
— А, сульфидин. Что у меня?
— Двусторонняя пневмония. — Я не умру. Дай руку.
Она дала ему руку. Он стиснул ее влажными, вялыми пальцами и сказал:
— Ты моя радость. Вера заплакала.
— Верочка, любимая, ты плачешь? Ты меня любишь?
— Ну конечно же, глупый, родной.
Вот тебе и комната с низким потолком, похожая на ящик комода. Боже мой, любовь.
Вера не отдала мужа в госпиталь, ходила за ним сама банки, горчичники, даже уколы, всему выучилась. Шунечка, больной, слабый, потный, был нежен и зависим, как малое дитя, капризничал, целовал ей руки, не хотел никуда ее отпускать — даже в аптеку. «Ну, так и быть, иди, только приходи скорей». Он еще был в опасности — врачи головами качали, советовали все же госпиталь. «Нет», — говорил Александр Иванович («Ну, куда же я от тебя», — добавлял он ей наедине).
Никогда еще не были они так близки. Шунечка стал сентиментален, многоречив, не жалел слов любви, не боялся быть слабым и вздорным. То и дело припадал лицом к Вериной руке — всей своей небритостью, немолодостью, шершавостью припадал. Стал откровенным, будто прорвало в нем какие-то шлюзы. Рассказывал о своем побеге из плена, о долгом пути домой, опасном, голодном, вшивом, полном страшных и радостных встреч — среди радостных была встреча с женщиной, приютившей и полюбившей его; с этой женщиной он чуть навсегда не остался, но «вспомнил твои глаза и ушел». Рассказывал о проверке, о реабилитации, о нелепом своем назначении, оскорбительном для него, старого командира, о дрязгах квартирно— эксплуатационной части; говорил, кипя, негодуя, порой матерясь, забывая, что перед ним женщина…
А болезнь отступала, по мере того как приближалась весна. Воробьи орали на подоконнике. Солнце каждый день заглядывало в комнату, похожую на ящик комода. Радужно светились шерстинки казенного одеяла. По радио гремели салюты — война шла к победному концу. Шунечка оживал, креп, становился молчаливее, суше; Вера радовалась: это жизнь… И вот наконец Девятое мая — Победа…
Весь городок высыпал на улицы, уминая калошами еще не просохшую ярко-черную грязь. Сверкало солнце. Нежно-зеленые, еще нераскрытые почки дымом овевали деревья. В голубизне неба неслись облака, подпрыгивая от возбуждения. Ветер гнал и трепал, почти срывая с древков, красные флаги. Играл духовой оркестр. Люди целовались, обнимались, плакали.
В этот день полковник Ларичев впервые после болезни вышел на улицу, опираясь на руку жены. Он был бледен, чисто выбрит, подтянут, в ярко начищенных сапогах, четко отвечал на приветствия. А Вера плакала откровенно и радостно, музыка ее так и мотала, так и раскачивала… Хотелось и танцевать, и целовать людей, и размахивать флагом…
Немедленно прекрати, на нас люди смотрят, — тихо и яростно сказал Александр Иванович. — Приведи себя в порядок.
Вера поспешно стала утирать слезы туго скатанным в шарик, давно уже мокрым платком. И по тому взгляду, который Александр Иванович кинул на этот комочек, она поняла, что с нежностями покончено…
Да, еще там, в городке, покончено было с нежностями. А дальше, здесь, — все суше, все суровее…
26
Вере снился чудесный сон, будто они с Шунечкой, взявшись за руки, идут по пляжу. Солнце сияет, рыбы прыгают, маленькие крабы боком-боком бегут к воде. Глаза у Шунечки полны любви, над глазами — соболиные брови…
— Слава богу, ты жив, не умер.
— Нет, я умер, но теперь проснулся и жив.
— Смотри, береги себя, будь осторожен, а то опять умрешь.
Резко закричала чайка. Нет, это не чайка кричала, это она сама. Где ты? Шунечка исчез. «Не пропадай, не умирай!» — кричала она и мучилась.
— Вера, Вера, говорил женский голос, — да проснись же.
Вера Платоновна открыла глаза. Рядом сидела Маша Смолина — худенькая, немолодая, усатая.
— Машенька! — Вера кинулась ей на шею, разумеется плача.
— Будет, будет…
Маша оглаживала, охлопывала ее спину.
— Машенька, ты знаешь…
— Все знаю. Прими валерьянки.
Анна Савишна принесла пузырек. Маша накапала лекарство. Вера проглотила — горько, хорошо. Как она оказалась в своей постели? Ведь сидела у гроба. Вспомнила, что в гробу Шунечка, и опять начала рыдать, икая и взвизгивая.
— Ну, вот что, — сказала Маша, — даю тебе десять минут, чтобы прийти в себя. До чего распустилась — стыдно глядеть.
Грубые эти слова почему-то подействовали на Веру, ей стало легче.
Хоронили Александра Ивановича с почетом, с музыкой (играл духовой оркестр). На красных подушечках несли ордена, медали. Откуда-то взялись старые сослуживцы, знавшие Ларичева еще до войны. Над могилой говорились речи. «Он был отличником боевой и политической подготовки», — плача говорил принаряженный отставник с орденами в три ряда на широкой груди. Краснообтянутый гроб, кренясь, опустился в яму. На веревках, на четырех веревках его опускали, да так неловко, ему же неудобно там, в гробу…
«Бросьте», — сказал кто-то и сунул ей в руку комок земли. Она бросила, комок подпрыгнул на красной крышке. Дальше еще и еще комки, и вот уже гроб закидан, и вот уже вырос холмик, и вот уже пирамидка со звездой установлена во главе холмика. Все… Постойте, как же можно так быстро? Дальше — поминки. Гостей собралось множество. Вера и не всех знала в лицо. Хозяйничала Анна Савишна. Было странно и даже как-то приятно сидеть этак, гостьей в собственном доме. Вера не плакала, даже улыбалась — сказывалась долголетняя выучка: люди в доме — улыбайся. Маша поглядывала на нее одобрительно, кивая