где циркулировали дефицитные вещи, где можно было (ты — мне, я — тебе) достать что угодно. На видимой поверхности этих вещей не было, но в глубине они обращались и могли быть вызваны оттуда неким подобием волшебства. Надо было знать, кого, чем, когда угостить, кого с кем познакомить, кому о чем намекнуть. В этом мире не торопились, подолгу сиживали за столом, беседуя о чем угодно, только не о прямом деле. Нет, надо было пройти через священный ритуал приятельства, приобщиться (иногда почти искренней!) взаимной любви, когда дело устраивалось не в ответ на какую-то услугу или, упаси боже, денежный куш, а просто так — из любви к ближнему. Эту любовь надо было в себе раздуть, и времени на раздувание не жалели. Дельцам тайного мира надо было верить в свое бескорыстие. А чтобы верить, надо было глушить себя водкой. Ларичев все это понимал, но, помимо воли, все же отчасти испытывал влияние традиционного ритуала. Иногда, особенно выпив, он почти верил, что его окружают пусть простые, но честные и добрые люди, готовые бескорыстно его осчастливить…
А дело шло медленно. Гость, выпив разведенного спирту, еще кочевряжился, не мог прямо и просто приступить к делу: надо было еще покривить душой. Не до конца опорожненная бутылка с жемчужно- опаловой жидкостью, алые шары квашеных помидоров, атлантическая сельдь с перламутровыми, втянутыми боками — все это располагало к лирике. Гость расстегивал пиджак на объемистом животе и начинал откровенничать. О своем детстве. О судьбе, вечно его преследовавшей («Только опомнился, а она тебя по морде!»). О неудачной женитьбе. О черной неблагодарности иждивенцев — детей, племянников. «Я тебе вот что скажу, Саша. Верь моему слову, как на духу: ни разу в жизни ни тютелькой для себя не попользовался. Только для других. Валил, как в прорву. Есть такие, что все себе, а я — другим, как ненормальный. И что? До седых волос дожил, паршивой тысчонки не скопил (тут извлекалась мятая сберегательная книжка со вкладом двенадцать рублей пятьдесят копеек, Ларичеву предлагалось ее осмотреть и удостовериться). Кого люблю, — продолжал гость, — ничего не пожалею, все отдам. Плевать мне на эти деньги (тут сберкнижка бросалась на пол и топталась ногами). Я тебя, Саша, полюбил (поцелуй), ты мужик правильный, прямой, вроде меня. Выпьем, Саша, за нашу мужскую дружбу!» Опять наливались лафитнички, насаживались на вилки шары помидоров, ломти атлантической сельди… Александр Иванович тоже мутнел разумом, начинал любить гостя, называл его Колей…
— Главное, жена у тебя хороша! — говорил Коля, разомлев окончательно.
В разговор о жене Ларичев не вступал даже пьяный.
Дело шло медленно-медленно, но все-таки шло. Невозможное становилось возможным. На участке скапливался строительный материал: кирпич, лес, шифер. Появлялись бригадами шабашники, строительные рабочие — их тоже надо было поить, любить… Рабочие приходили и уходили, не сделав почти ничего (время тратилось больше на чоканье и взаимное хлопанье по плечу), а потом вдруг являлись на весь выходной день, и за этот день стройка подвигалась больше, чем за два предыдущих месяца. В общем, дом потихоньку рос себе да рос. Многое Ларичев делал сам — клал кирпичи, месил раствор, строгал и прилаживал двери, и Вера ему помогала — веселая, худая, бесполая, похожая со своей длинной шеей на сторожкого гуся, особенно когда вышагивала по участку, нагибаясь за каждой щепкой…
Зимой в дощатой времянке бывало нестерпимо холодно, и Ларичевы волей-неволей перебирались к матери, где для них всегда готов был и стол, и дом, и нежная, молчаливая забота. Анна Савишна, прежде не очень-то любившая зятя, теперь стала его жалеть, баловать. Может быть, иной раз виделся он ей сыном, Ужиком… Кто знает? Александр Иванович в гостях у тещи не заживался. Чуть потеплеет — берет Веру и уводит обратно в свою времянку.
Полтора года строился дом. Вот наконец он закончен, подведен под крышу — поверить этому почти невозможно. Он еще пуст, пахнет известкой, краской, сыростью, но существует…
Праздновали новоселье на чужих столах, сборных стульях. Приятели-благодетели Ларичева собрались наконец все вместе. Сперва друг на друга косились, но водка их спаяла: пили, пели песни и сами себе умилялись. Как они его осчастливили, как любили!
— Вот, Верочка, мы с тобой и помещики, — сказал Александр Иванович на другой день. — Слава богу, крыша над головой есть. Теперь можно и о жизни подумать.
Вера поежилась от старорежимного слова «помещики», но улыбнулась послушно.
— Смотри. Здесь у нас будет расти виноград, а здесь — персики. А тут мы посадим грецкий орех. Под орехом поставим стол, будем обедать, чай пить. Веришь ты в это? Видишь будущий грецкий орех?
Участок был ужасен — пустой, изрытый, засоренный.
— Вижу, — сказала Вера.
— Будешь за него бороться?
— Буду.
28
И пошли, и пошли годы борьбы за грецкий орех. Прошло их немало, и были они тяжелы, но прошли. Была вскопана, поднята, унавожена сухая, глинистая земля — чуть ли не руками разминали каждый комок. Были высажены плодовые деревья, виноград, малина. Был, наконец, посажен, прижился и вырос в середине двора символический грецкий орех — правда, еще невысокий, ростом со среднего мужчину, но мощный, ухоженный, с любовно побеленным статным стволом. А под ним, как и было задумано, поставили прочный обеденный стол на чугунных ножках, для устойчивости вкопанных в землю. Построили летнюю кухню, дровяной сарай. Небольшой участок двора обнесли сеткой, там поселились куры — веселые, молодые, с алыми гребнями, а среди них расхаживал, сияя радугой, разноцветный владыка. Вера его называла «наш русский народный петух». И кота завели тоже русского, народного, традиционной серо— тигровой масти; в память всех предшественников его назвали Кузьмой. Построили две беседки, между ними Вера Пла-тоновна посадила розы, и цвели они целое лето — одни осыпались, другие начинали цвести. Вот и есть у меня свои розы, долго пришлось до них доживать…
Жизнь была тяжелая, трудовая, но здоровая и почти изобильная. Денег, правда, не хватало — пенсия шла главным образом на уплату долгов. Зато были свои куры, свои яйца, свои ягоды — яркая, породистая клубника… Впрочем, клубника больше шла на продажу — не на рынок, а по знакомству (Шунечка не хотел об этом знать, но молчаливо потворствовал). Был свежий, ветрами пронизанный воздух, синее море на горизонте, особенно широко видное с террасы, сквозь плети дикого винофада, сплошь завившего дом сверху донизу. Море со своими барашками и парусами иногда тревожило Веру как напоминание об иной жизни, более просторной, но размышлять ей было некогда…
Мать, Анна Савишна, поселилась у Ларичевых с тех пор, как в одну из весен полой водой смыло под обрыв старую хату.
Она уже давно дышала на ладан и вот не выдержала. Хорошо, старухе самой удалось спастись, не придавило развалинами. Она стояла на краю обрыва в темненьком летящем платке, с задумчивым темным лицом, и что-то нашептывала. Вера обняла ее за плечи — мать отстранилась. «Ремонтировать бесполезно», — сказал Ларичев и тут же распорядился: «Взять вещи, какие остались, маму — к нам». Анна Савишна что-то говорила про «инструмент» — пианино, верного Найденыша, прожившего с нею годы и как- то по-своему скрашивавшего ей жизнь. Александр Иванович ее высмеял — от «инструмента» остались рожки да ножки. Мать покорилась. Вырыли из-под мусора кое-какие вещи — было их до странности мало, ничего не нажила за долгую жизнь. Тем временем подкатил на фузовике Александр Иванович — пофузились, поехали. Дома выпили «за новоселье» — Анна Савишна тоже пригубила вишневой наливки, но глаза были горькие… А на участке, где стояла хата, кто— то, по договоренности с Александром Ивановичем, начал новую стройку…
У Ларичевых мать жила тихо, неслышно, в маленькой комнатке без окна — бывшей прихожей. Освещалась она через дверь, летом в ней было прохладно, зимой — тепло; Вера называла ее «каюта- люкс». И правда, в комнатке было уютно: портреты Ужика, Жени, старая карточка Платона Бутова (усы колечками), лиловое бархатное яйцо с позументами, пучки крашеного ковыля и чистота-чистота… Вера любила забежать к матери со двора, с фядок, с яркого солнца, мать брала ее за руку, и так они сидели минутку… Жизнь у Ларичевых шла налаженно, складно, по четкому расписанию, как на корабле. Летом Вера вставала рано, надевала широкополый соломенный «брыль» и шла на свои плантации. Полола фяды, подвязывала виноградные лозы, опрыскивала деревья — все это не по-любительски, а на научной основе (у нее уже скопилась неплохая библиотечка по садоводству). Шунечка вставал позже, часов в десять. Ради утренней неги он предпочитал не одеваться и кейфовал в одних трусах, обширных, как черные флаги. Над ними привольно располагался волосатый немалый живот.