приклеенные блестящие заплатки — западные магазины. Неожиданно открываются виды на холмы, на реку. По сравнению с этим тесная Варшава — просто деревня Давиловка.
Будапештские стены со следами от пуль пятьдесят шестого. Следы зубов оголодавшего монстра, вгрызающегося в камень, вынюхивающего свою жертву.
В отеле «Галлерт» путь в бассейн — элегантный, в стиле рубежа веков — лежит через чистилище раздевалки. С заграничных голышей банщицы взимают двойную плату. Через приоткрытую дверь видны выстеленные простынями ванны — декорации к «Смерти Марата». За десять долларов с небольшим мне выдают пластиковую шапочку на резинке. Выхожу из кабинки в своем закрытом купальнике в стиле эпохи Франца Иосифа — штанины почти до колен. Банщица понимающе похлопывает меня по животику: — Baby? [70]
Наконец-то кто-то заметил. Незнакомого человека шлепать не принято, а вот приласкать чужого ребенка можно. Несколько выступающих за пределы меня сантиметров живота представляют собой достояние общественности.
Первая Полина игрушка — пузырьки воды. Сделав очередной круг по бассейну, попадаю под обстрел подводных гейзеров.
21 ноября
Авторский вечер в книжном магазине. Лица Центральной Европы — интеллигентные, слегка помятые колесом истории. Родные. Не выдрессированные цивилизацией. От них можно ожидать как светской улыбки, так и звериного оскала.
И гости, и ведущие задают умные вопросы. Без идиотской польской агрессивности, разрушающего беседу высокомерия, которое в лучшем случае можно заткнуть кляпом остроумия.
Я становлюсь венгрофилом? Унгарофилом? В кафе, куда Йошка пригласил молодых писателей и критиков, атмосфера ретро. Ностальгическая Венгрия, тоскующая по великолепию австро-венгерской монархии, навевающая воспоминания — мне, например, об учебе в галицийском Кракове. О посиделках в кафе, идеях, энтузиазме. Тех временах, когда общество еще не распалось на правых и левых, а чувство юмора не стухло в туго набитом кошельке.
Янош — забавный молодой издатель и поэт, упорно пытающийся бросить поэзию ради исторического романа. Таким мог бы стать Текели[71], не окопайся он в «истинной истории Святой Троицы».
Йошка планирует издать «Страстописание». Мы с Лайошем объясняем «непереводимость» названия. Спокойные шутки на эту тему: нет валюты, которую нельзя обменять на доллары, нет слов, которые нельзя перевести. Из гибрида венгерских ассоциаций со «страстью» и «дневником» получаются «Любовные маневры». Гениально, но это уже было, как и пятый бокал вина. По-славянски светловолосый Янош подсаживается поближе и смущенно спрашивает, правда ли, что я беременна.
— Да. — Мы разговариваем по-русски.
— Представьте себе венгерского ясновидящего пятидесятых годов, — злословит Лайош. — Ему является такая картина: новое тысячелетие, свободный Будапешт — и полька с венгром, беседующие по- советски… Разрыв сердца.
— А на что это похоже — носить в себе человека? Это, наверное, необыкновенное ощущение, я бы не смог привыкнуть. — Янош поедает салат и пытается вжиться в роль беременной, как следует набив желудок.
— Думаешь, я могу? Я тоже не понимаю, иногда чувствую, но не понимаю. Что из того, что я женщина — так, мол, задумано природой, а путь вымощен гормонами. Точно так же беременным мог бы быть ты, а я бы спрашивала тебя, на что это похоже.
— Как-то пугает эта очевидность тайны.
—
22 ноября
Поднимаюсь в четыре утра. Йошка отвозит меня в аэропорт и отправляется в Трансильванию на похороны. В ту ночь, когда мы так весело проводили время в кафе, умерла его бабушка.
Я подаю свой билет девушке за стойкой.
— Да, «Стокгольм — Будапешт», но обратного у вас нет.
— Как это? — Мне делается нехорошо. Билет покупали венгры. На телефон у меня уже нет денег, последние форинты я отдала нищему. А карточку «Виза», опасаясь собственной рассеянности, оставила дома.
— Здесь написано «Будапешт — Стокгольм», — неуверенно показываю я.
— Обратного билета нет. — Барышня знает лучше.
Я не двигаюсь с места, окруженная пузырьком уверенности, защищающим от усомнившейся во мне действительности.
— Я проверю. — Она лениво встает и пропускает билет через аппарат. — А, действительно, есть обратный рейс, — удивленно сообщает девушка.
Передо мной распахиваются небеса, крылатый ангел МАЛЕВ (My Levi [72]?) несет меня к заждавшемуся Петушку.
25 ноября
Отвращение к себе, к работе. Три дня только читаю, ожидая, что разум одумается.
26 ноября
Такое ощущение, что солнцу лень открыть глаза, промыть их от туч. В два уже смеркается. Серны в такую погоду теряют ориентацию, подбираются вплотную к домам. Позволяют приблизиться к себе на пять метров, после чего грациозно выпячивают белый задик и спокойно уходят. Они цвета иголок. Не голодные (нет ни заморозков, ни снега), тогда какого черта приходят? Подсматривают за людьми — чем-то они заняты этой странной зимой?
До полудня редактирую «Польских дам» и отсылаю с нашей сельской почты (окошко в продовольственном магазине), открытой с трех до пяти. Выслушиваю бормотание стоящих за мной дровосеков и заклеиваю конверт, в котором лежат девяносто три страницы. У самого дома спохватываюсь, словно вспомнив о забытом утюге, — гарь предощущения: «Не написала название улицы. По одному индексу, названию города и фирмы не дойдет». Дописываю улицу дважды, до и после слова «Варшава», — на всякий случай. Я свободна! До пятницы. Петушок «Дам» разругал. Ничего не поделаешь, меня это совершенно не задевает. Я свалила кусок работы, получилось несколько хороших киносцен. Не возьмут, так распродам по частям романистам или драматургам, ха-ха-ха.
Какое наслаждение — стоять у печи и стряпать. Голландский соус по рецепту. Взбить желтки… Я машу венчиком — никакого результата. Может, не «взбить», а «растереть»? Когда-то ведь говорили: «растереть гоголь-моголь», язык меняется. Один шведский журналист верно заметил: «Язык — это космический вирус». Соус слишком жидкий (из-за этих неправильно взбитых яиц).
Нас осеняет, какой финал может иметь «Городок»: в десяти последних сериях реальность (романы, ссоры, интриги на съемках и на студии) смешивается с нашим вымышленным сюжетом, действительность побеждает фантазию, и фильм заканчивается. Пустые мечты: показать кухню телесериала — все равно что растоптать телевизионную святыню, осквернить фигурки в рождественских яслях. Телесериал по определению есть пастиш. А пастиш пастиша…
Я существую одновременно в двух или даже трех временах: сейчас, после рождения Поли и когда- нибудь потом, после отъезда из Швеции. Между ними — свое время и более короткие сроки: сдать статью, диалоги, позвонить домой. Не ссориться, не терзать будущее, все равно ведь неизвестно, как все сложится.