километров в день — без остановки, не уставая. Лес воняет грибами. Меня мутит. Почему рост должен быть таким мучительным? Ежедневно производятся миллионы новых клеток, из труб крошечной отравляющей фабрики валит дым гормонов. Малыш, надеюсь, что Ты себя чувствуешь лучше: Ты совсем новенький, «неизношенный». Воображаю Твои первые мгновения согласно буддизму: белая капля Петра сливается с моей, красной, и рождается красно-белое «бинду» — то, что будет жить на дне Твоего сердца и растает в самом конце, когда… когда оно перестанет биться. На картине «Иисус Милосердный», написанной по видению святой Фаустины, из сердца Христова также исходят два луча: белый и красный. Твое черно-белое сердечко на экране УЗИ так торопливо рвалось к жизни.

С некоторой обидой думаю о собственной смерти: уйти по-английски уже не получится, я оставлю здесь часть себя — Тебя. Не хочется Тебе мешать. Сегодня я не стала принимать сердечное лекарство, а если бы знала, бросила еще месяц назад.

Мою посуду, заходящее солнце мечется по влажным тарелкам. Вылизывает крошки света. Смотрю в угол кухни, где висит аборигенская картинка, мой персональный австралийский тотем. На желтом фоне — «Дух дождя» и добрый дух дома с белой марсианской головкой, из которой торчат черные антеннки. От волнения роняю мокрую тарелку.

— Что случилось? — Петушок заглядывает с террасы. Нет, это пока не то, о чем он рассказывал: пресловутая неловкость и рассеянность беременных женщин.

— Видишь? — Я показываю «Духа дождя». — Я забеременела по-австралийски.

— Это как же? Бумерангом?

— Аборигены верили, что ребенок входит в чрево после того, как съешь фрукт.

— А-а-а, опять тот зеленый помидор?

— Меня это больше не шокирует, я ведь тоже думала, что тошнота — из-за него.

Воскресное утро. Просыпаемся в семь, собираем корзинку для пикника. Привычка к конспирации у нас в крови, мы тихонько проскальзываем по двору к машине. Бежим от ритуала племени викингов, распорядившегося насчет воскресной уборки квартала. Время подметать, собирать листья и полдня болтать за кофе, сваренным местными старушками. Вождь — наш мусорщик: встав перед прачечной и опершись на грабли, будет держать многочасовую речь. Местным жителям неведомы общественные нагрузки эпохи ПНР, им не понять нашего отвращения к стадному труду и развлечениям. За бегство нас накажут — на время отлучат от приветствия «Добрый денек». Ничего не поделаешь.

Едем в Упсалу, в собор. Выглаженная, накрахмаленная готика, застегнутый на все пуговицы корсет колонн. Петр молится перед реликвиями святой Бригитты, патронессы Европы, матери восьмерых детей. У них свои счеты. Я тоже пытаюсь молиться, но вместо этого начинаю плакать. Почти рыдать. Надеваю черные солнечные очки, которые в темном соборе выглядят несколько по-дурацки. На мое счастье, разбредшаяся по храму группа итальянцев тоже в черных очках.

Начинается служба. Мы садимся на скамейку. Справа саркофаг Сведенборга[10]. Вспоминая его изображения божественных оргий, похабщины и ужимок грудастой божественной мудрости, диву даюсь: почему его похоронили в этом шведском протестантском Вавеле[11]? Через скамейку от нас — погруженный в молитву пастор из фильма ужасов: седые лохмы и хриплое, ожесточенное чтение псалмов. Рядом, видимо, другой пастор или «помреж» — бормоча что-то под нос, заносит в тетрадочку слова Евангелия, проповеди, молитв. Имеется и самая настоящая пасторша — у алтаря распевает тоненьким голоском псалмы. Готические храмы — не для писклявых женщин-священников. Эта служба в полупустом соборе с несколькими сумасшедшими и Сведенборгом напоминает какой-то безумный обряд. Все, больше не могу. Петр, вместо того чтобы опуститься на колени, кланяется. Мы выходим.

Пытаемся укрыться в лесу. Нас едят комары и муравьи. Возвращаемся в Стокгольм. Попадаем в лапы солнца и холодного ветра. Мне уже все равно, нет сил. Лежим в парке, под деревом. Вдалеке шумит шоссе. Первый свободный день за месяц, не надо писать сценарий «Городка». Я пытаюсь сдержать тошноту. Посидим здесь до вечера, пока педантичные викинги не закончат уборку нашего двора. Тогда можно будет спокойно вернуться — согласно разговорному выражению «Kusten ar klar» [12], заимствованному, видимо, из старошведского пиратского жаргона.

Ночью слышу голос, откуда-то изнутри: «Мамочка!» Петр в соседней комнате смотрит телевизор, в спальне я одна. Я еще в состоянии отличить галлюцинации от реальности и точно слышала крик. Петр не верит, гасит мне свет, подтыкает одеяло и советует отдохнуть. Кто-то позвал меня. «Мамочка!» Этот неполный сантиметр с бьющимся сердечком.

Я балую Его: лакомлюсь сыром, фруктами, даже понемножку ем колбасу. Два месяца боролась с неведомыми четырьмя сантиметрами. Представляла себе, как они уменьшаются, исчезают. А теперь я готовлю место для этого Сантиметра, который разрастается в моем животе, моей голове, моем будущем.

Конец августа

«8-я неделя:

Ребенок достигает размеров фасолины — 14–20 мм. На лице становятся видны ноздри. Формируются уши. Пальцы еще скрыты в складках кожи. Развиваются сердечные клапаны. Совершенствуются легкие».

В три дописываю последнюю страницу «Городка» — успеваю просто чудом. В четыре на аэродром. Прощаемся. Петушок обращается к нам обеим: «Береги Полю». Я упираюсь: Нана или Люля.

— От тебя — фамилия, имя оставь мне.

— Никаких Люль.

— А Поля — это непременно прилизанные светлые волосы, прямой пробор и ситцевое платье, — капризничаю я.

— Вот именно, сразу возникает образ.

— Мы еще подумаем. — Я знаю, что Люля никому не нравится, может, с Наной пройдет, впереди еще полгода. Если будет мальчик — все проще: Тео.

Петушку кажется, что это девочка.

Таможенник отправляет нас к загончику с желтой надписью на полу «PUSS»[13] — целуйтесь. Приступ вдохновенной нежности моментально проходит.

* * *

До отлета полчаса. Из бара меня выгоняет сигаретный дым. Брожу по тесному коридору, спасаясь от бьющего в нос парфюмерного запаха «дьюти фри». Вот уголок для курящих, вот — для поклонников суши, и ни одного убежища от запаха для таких собачьих носов, как мой. Я ощущаю тени запахов, их истинные намерения, скрываемые духами под цветочным букетом. Сладость выветривается из флаконов быстрее, чем из пьяных обещаний, остается то, что хранилось на дне, — алкоголь. Не знаю, куда деваться. Из носа вот- вот пойдет кровь. От парфюмерной вони щиплет горло.

Еще недавно я умела, закрыв глаза, представить себе пространство запаха — его волнистость, прозрачность. Вообразить, как источает сухой аромат засахаренная груша или слива. Согретые солнцем «Иссей Мияке», бархатисто-волнистые на ощупь «Шалимар». «СК Уан» не подпускают ближе, чем на расстояние вытянутой руки, не дают к себе прикоснуться. Духи одиноки, они сразу становятся взрослыми и обладают только воспоминаниями (запахом).

Для меня запахи — это тоже воспоминание об ощущениях, вдруг ставших первостепенными. Зачем мне такая чудовищная острота обоняния? Чтобы не пропустить миллиграмм несвежей еды, не отравить ею ребенка? Избегать исходящих химией пластиков, на первый взгляд лишенных запаха?

Обоняние было первым чувством, которое угнездилось в древнем мозгу пресмыкающегося, и памятью о том, что хорошо, а что плохо. Каждый аромат оживляет воспоминания, скрытые в очередной извилине человеческого мозга. Запах невозможно описать — это праэмоция, доставшаяся нам от бессловесной эпохи. Быть может, потому мне вместо человеческого носа дается на время беременности обоняние гада,

Вы читаете Полька
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату