Не судите, не осуждайте людей с первого взгляда! Храните первое о них впечатление: оно иногда бывает решительно и справедливо; но суд произносите по внимательном исследовании чувствований, мыслей, дел человека, а более всего по рассмотрении обстоятельств его жизни, воспитания и положения в свете. Люди! Люди! Как часто вы бываете неосторожны, несправедливы, жестоки в своих приговорах! Как часто осуждаете на казнь общего мнения того человека, которого сами своею холодностью, строгостью, недружелюбием столкнули с пути добродетели и правды! Счастлив он, когда над ним сжалится небо, когда пошлет ему помощь, отраду, надежду и утешение!
Натуралисты говорят, что человек родится на свет слабее, беспомощнее всех животных, и самых ничтожных. Они говорят это в отношении физическом, а во сколько крат эта истина истиннее в мире нравственном! Пусть всяк из нас вспомнит, чем он обязан первым ласкам, первым урокам, первым предостережениям матери! Как глубоко врезалось в его сердце каждое слово отца, и невзначай им произнесенное! Пусть вспомнит он наставления, замечания, поправки своего воспитателя, своего брата, друга, старшего из своих товарищей – и потом исчислит, чем обязан он руководителям своего детства и что останется на долю собственной его деятельности и любви к добру! Теперь отнимите эти пособия, эти уроки, эти поощрения у возрастающего человека: на привет любви младенческой отвечайте холодностью, порыв добродетели наказывайте как шалость, благородную откровенность называйте дерзостью, любовь к правде – нескромностью, благотворительность – мотовством, давите, истребляйте все зародыши добра, превращайте ближних его в совместников и врагов… что выйдет из такого человека? Нелюдим или злодей, смотря по его темпераменту. И потом вооружитесь всею силою печатной морали и жестоким приговором карайте произведение собственного вашего бездушия, несправедливости и ненависти к добру! Вот ваша людская справедливость! К счастию, она и в этом мире не верховное судилище. Но кто дерзнет искать и, менее того, кто дерзнет требовать правосудия против большинства голосов?.. К тебе, Небесное Провидение, пославшее человека в мир на испытание, обращается вся его надежда и вера! Ниспошли ему твоего ангела, спаси его на пути жизни и приведи в тихое пристанище… достойным твоего бессмертия!
Я не помню самых первых лет своей жизни. Знаю только, что в самый час моего рождения отец мой пал на штурме Измаила, а мать умерла на девятый день. Я был взят на воспитание крестным отцом, добрым человеком, который когда-то служил под начальством моего отца. Мне было лет пять от роду, когда не стало моего восприемника, но он сдал меня на руки одному своему родственнику. Воспоминание об этом родственнике его есть одно из самых ранних и приятных в моей жизни. Он был человек молодой, добрый, ласковый, приветливый. Я жил в доме его сестры с племянниками его, и он навещал нас очень часто. Прихода его ждал я с нетерпением, по уходе его тосковал и грустил несколько часов. Еще одна особа услаждала годы моего младенчества – девица, воспитательница детей моего восприемника. Я помню лицо ее, прекрасное, одушевленное, божественное. Когда я, лишась ее, в тоске и отчаянии призывал моего ангела-хранителя, он являлся моему воображению в чертах лика незабвенной хранительницы моего детства. Счастие мое достигло крайней точки, когда мой благодетель на ней женился. Я перешел в их дом, стал называть их отцом и матерью. Эти дни, немногие, представляются в моей памяти белою светящеюся чертою на темном поприще моей жизни.
Но счастие мое было непродолжительно. Благодетель мой уехал на войну и не возвращался. Жена его умерла с горя. Меня опять взяли в дом сестры его. И как?! Не дали даже проститься с прахом моей доброй мамоньки! Это было первое горестное ощущение в моей жизни, ужасное, жестокое. Мне казалось, что я переселен в другой мир, что надо мною осуществилось священное сказание, которое читал я под руководством моей воспитательницы: об изгнании человека из земного рая. И это произошло в то самое время, в ту самую минуту, могу сказать, когда душа моя прозрела, когда началось умственно мое бытие: дотоле я неведомо носился в жизни, как мотылек в аромате цветов весенних, чувствовал, а не мыслил, видел, а не знал.
Пробуждение моего ума, помню я, последовало, когда мы сидели за столом: сестра моего благодетеля, второй муж ее, два сына, дочь, учитель, гувернантка и я. Поводом к тому было детское дело, но оно оставило впечатление на всю мою судьбу. В то время был обычай ставить на стол все блюда вдруг, а не вносить одно за другим, как ныне. В числе этих блюд заметил я одно, которое часто бывало на столе у моих воспитателей; им моя благодетельница обыкновенно потчевала своего отца, старичка доброго и почтенного. Это были малороссийские вареники. Я обрадовался им, как старым знакомым. Но причиною этой радости было отнюдь не лакомство: мне почудилось при взгляде на это блюдо, что я сижу в прежнем кругу, между папенькою и маменькою, что подле нее с другой стороны сидит ее отец, что она меня ласкает, что папенька глядит на меня приветливо. Я забыл о еде, проснулся только, когда гувернантка подала мне вареников. Я схватился за тарелку с жадностью, но в то же время почувствовал сильный удар по щеке, и надо мною разразились слова хозяйки: 'Обжора ненасытный! Мерзкий лакомка! Ничего не ел, все глаза пялил на вареники! И ты еще смеешь выбирать? Ешь что дадут, нищий! И так чуть было не заел всего добра моих бедных детей!'
Я не мог опомниться, не знал, что делается со мною. Меня ударили по щеке еще раз, и раздались слова: 'Вон, побродяга! Прочь от моего стола! Тебе ли обедать с благородными людьми, с князьями! Кормить его вперед с девками! Вон отсюда, ненасытная тварь!'
Меня столкнули со стула и увели в девичью. Я не плакал. Не понимал, что бы это было. Мне почудилось, что свет в глазах моих подернулся какою-то темною завесою. Но с этого часа я стал все помнить, стал рассуждать, сравнивать, и первым моим детским заключением было, что сестра моего благодетеля злая волшебница, что она извела моих родителей и воспитателей, что она из мира людей праведных и добродетельных перенесла меня в какой-то ад, где я окружен одними злодеями и врагами. Мучительница моя выгнала меня из-за своего стола не на один только обед. Я остался навсегда с служанками и слугами. Меня одели как крепостного мальчика, на ночь отвели мне место в темном чулане, на грязной, жесткой постеле. Слуги в этом доме были развратные, дерзкие и порочные наглецы. Их держали очень дурно, не давали им наедаться досыта, бранили и били виноватого и невинного, а слуги за то поносили, обманывали, обкрадывали господ. И я все это видел! Меня приняли в эту гнусную компанию с досадою и бранью: должно было кормить меня из общего людского харча; порции для меня не отпускалось. Я никогда не мог читать без слез истории младенца, дофина французского, которого из великолепных палат версальских бросили в смрадный вертеп, из рук попечительных наставников отдали во власть пьяного сапожника: я был предан на жертву целой ватаге.
Наконец одно существо сжалилось надо мною – это была старая ключница, которая за что-то помнила моего благодетеля. Она защищала меня от нападений других слуг, кормила остатками с барского стола, мыла, чесала, одевала меня. Но, мне кажется, лучше б было для моей нравственности, если б я испил всю чашу горя, без всякой помощи. Старуха употребляла для облегчения моего положения не самые позволительные средства: крала у господ хлеб, которым меня кормила, надевала на меня белье своих баричей и каждое благодеяние свое сопровождала проклятиями и бранью на злодейку, как она величала свою барыню, на глупого ее мужа и на все ненавистное их племя. Однажды, когда она истощила все возможные проклятия на своих господ, я спросил у нее: 'Что ты, Егоровна, так сердишься на барыню? Мне кажется, она все-таки лучше обходится с тобою, чем с другими своими людьми. Тебя не тревожат, не мучат работою, не бьют'. – 'Ах, родимый! – отвечала на это старуха, залившись слезами. – Она душу мою сгубила! Нет мне спасения ни здесь, ни там, на том свете!' Я стал допытываться, что значит душу сгубить. Егоровна растолковала мне, что госпожа принудила ее взять на душу тяжкий грех, которому нет прощения ни у людей, ни у бога. 'Зачем же ты послушалась?' – спросил я простодушно. 'Будь я одна, никакая сила не заставила бы меня сделать то, что она велела. Да у меня дети: Федьку грозила она отдать в солдаты, а Дуняшку продать в Шлюшин на фабрику'. Рыдания и слезы прервали речь несчастной. Эти признания смутили меня до крайности: я не допытывался далее, но в душе моей поселилась глубочайшая ненависть к волшебнице, и я старался мстить ей всевозможными средствами. Не было шалости или дерзости, на которую бы я не отваживался. Меня жестоко наказывали. Я терпел. Старуха поощряла меня к новым подвигам против моих злодеев, уверяя, что, делая зло дурным людям, угождаешь господу богу. Вдруг положение мое неожиданно переменилось. Меня одели по-прежнему, начали сажать за стол с господами; люди стали мне служить. Злость и ненависть волшебницы выражались только грозными взглядами и