теперь активным началом в этой семье выступает жена Хайнса.
'Если бы хоть на денек могли отпустить, — говорит она Хайтауэру, к которому их привел Байрон Банч. — Как будто ничего этого еще не случилось. Как будто люди ничего еще против него не имеют. И было бы так, как будто он просто уехал надолго, стал за это время взрослым и вернулся'.
А Хайтауэр как раз перед их приходом слушал доносящуюся сюда церковную музыку. 'В музыке слышится что-то суровое, неумолимое, обдуманное, и не столько страсти в ней, сколько жертвенности, она просит, молит — но не любви, не жизни, их она запрещает людям, — как всякая протестантская музыка, в возвышенных тонах она требует смерти, словно смерть — благо. Словно одобрившие ее и возвысившие свои голоса, чтобы восхвалить ее в своей хвале — воспитанные и взращенные на том, что восхваляет и символизирует их музыка, они самой хвалой своей мстят тому, на чем взращены и воспитаны. Он слушает, и слышится ему в этом апофеоз его собственной истории, его земли, племенного в его крови: народа, который его породил и окружает, который не способен ни пережить наслаждение или беду, ни уклониться от них — без свары. Наслаждение, восторг, кажется, для него невыносимы: он спасается от них в буйстве, в пьянстве, в драке, в молитве; от бед — тоже, в таком же буйстве, по-видимому, неискоренимом. Так стоит ли удивляться, что их религия заставляет людей казнить себя и друг друга? — думает он'.
Это очень важные слова, в них ключ всего романа. Отрицание жизни, провозглашаемое протестантской религией, сопротивление жизни порождают жертвы, которые казнят себя и других, ведут к саморазрушению.
А жизнь, естественная, нормальная жизнь, берет свое. Байрон с Хайнсами был у Хайтауэра в воскресенье ночью, а утром в понедельник Лина Гроув родила. И принимать ребенка пришлось Хайтауэру. И это соприкосновение с жизнью, сопричастность этому естественному и прекрасному моменту — рождению нового человека — неожиданно согревают Хайтауэра, наполняют его сердце радостью. 'Волна, прилив чего-то, почти горячего торжества, накатываются на него'. А спустя некоторое время он думает: 'Ребенка принял я. В мою честь еще никого не называли. И я ведь знаю случаи, когда благодарная мать называла его в честь доктора, который помогал ей разрешиться'.
И опять Лина Гроув предстает, на этот раз в мыслях Хайтауэра, символом жизни, продолжения рода. 'Ей придется рожать еще, и не одного, — он вспоминает молодое сильное тело, даже там, в родовых муках, сиявшее мирным бесстрашием. Не одного. Многих. В этом будет ее жизнь, ее судьба. И, мирно повинуясь ей, доброе племя заселять будет добрую землю; из крепких этих чресел без спешки и суеты произойдут мать и дочь, но теперь — порожденные Байроном'.
Хайтауэр с грустью вспоминает Джоанну Берден: 'За хибаркой он видит купу деревьев, где стоял старевший дом, но черных и немых головешек, которые некогда были досками и балками, отсюда не видно. 'Несчастная женщина, — думает он, — несчастная, бесплодная женщина. Не дожить всего недели до той поры, когда счастье вернулось в эти места. Когда счастье и жизнь вернулись на эти бесплодные и загубленные земли'.
Но трагический спектакль еще не окончен, занавес еще не упал, и Хайтауэру предстоит еще одно испытание. В этот день, в понедельник, когда Кристмаса вели в наручниках через площадь, он бежал и бросился в дом Хайтауэра. 'Город удивлялся не тому, как Кристмасу удалось бежать, а почему, вырвавшись на волю, он искал убежища в таком месте, зная, что там его наверняка настигнут, и почему, когда это произошло, он не сдался, но и не оказал сопротивления. Как будто замыслил и рассчитал в подробностях пассивное самоубийство'.
В этом последнем акте кровавой драмы роль палача предназначена молодому человеку по имени Перси Гримм, который до этого не появлялся па страницах романа. Фолкнер дает ему краткую, но емкую характеристику: 'Жизнь, открывшаяся его глазам, несложная и бесповоротная, как голый коридор, навсегда избавляла его от необходимости думать и выбирать, и ноша, которую он взял на себя, была блестящей, невесомой и боевой, как латунь его знаков различия: возвышенная и слепая вера в физическую храбрость и беспрекословное повиновение, уверенность в том, что белая раса выше всех остальных рас, а американская раса выше всех белых, а американский мундир превыше всего человечества, и самое большее, чего могут потребовать от него в уплату за это убеждение и эту честь, — его собственная жизнь'. Фолкнер впоследствии сказал о Перси Гримме, что он фашист, 'который считает, что спасает белую расу, убивая Кристмаса. Я придумал его в 1931 году. До тех пор пока Гитлер не появился в газетах, я не сознавал, что создал наци раньше, чем он'.
Вот этот фашист, бездумный убийца, возглавляет погоню за Кристмасом и настигает его в доме Хайтауэра. И тут Хайтауэр совершает, вернее, пытается совершить единственный настоящий поступок в своей жизни. 'Люди! — закричал он. — Послушайте меня. Он был здесь той ночью. В ночь убийства он был со мной. Клянусь богом…' Но драма линчевания развертывается по твердо установленному канону, участвующие в ней люди не более чем актеры, разыгрывающие давно знакомые роли. И не старику Хайтауэру изменить железный ход спектакля.
Кровь вырвалась из тела Кристмаса, 'как сноп искр из поднявшейся в небо ракеты; в черном этом взрыве человек словно взмыл, чтобы вечно реять в их памяти. В какие бы мирные долины ни привела их жизнь, к каким бы тихим берегам ни прибила старость, какие бы прошлые беды и новые надежды ни пришлось читать им в зеркальных обликах своих детей, — этого лица им не забыть'.
Так Фолкнер впервые выразил мысль, которая будет впоследствии занимать большое место в его произведениях и высказываниях, связанных с расовой проблемой, — что каждое новое преступление белых расистов накладывает свою страшную печать на души последующих поколений — печать страха, вины, ненависти.
Казалось бы, на этом сюжет романа завершается, но Фолкнер продолжает повествование — он возвращается к предшествующей биографии Хайтауэра, по-видимому желая довести до логического конца столь важную для него тему бегства от жизни.
Фолкнер рассказывает в этой главе историю детства Гейла Хайтауэра, позднего ребенка, родившегося, когда его отцу было уже за пятьдесят, а мать тяжело болела, болезненного и впечатлительного мальчика, лишенного естественного контакта с родителями, впитавшего от негритянки- няни рассказы о его деде, храбро воевавшем в Гражданскую войну и застреленном на скаку при налете на Джефферсон.
Подобно многим молодым героям Фолкнера, Гейл Хайтауэр идеалист, стремящийся уберечь себя от ужасов этого 'шумного, грубого мира'. Он бежит от жизни в духовную семинарию. 'Он верил со спокойной радостью, что, если есть на свете убежище, то это церковь; что если правда может жить нагой, без стыда и боязни, то — в семинарии. Когда он верил, что обрел призвание, его будущая жизнь представлялась ему незыблемой, во всех отношениях совершенной и невозмутимой, подобно чистой классической вазе, где дух может родиться сызнова, укрытый от житейских бурь, и так же умереть — в покое, под далекий шум бессильного ветра, избавясь лишь от горсти истлевшего праха'.
Однако в семинарии Хайтауэр не обрел желанного покоя. Семинарские интриги, а потом женитьба только усилили в нем стремление бежать от действительности. Он добивается назначения в Джефферсон, где может ежедневно в тот час, когда свет переходит в тьму, оживлять в памяти смерть своего деда, здесь, на улицах Джефферсона. Его изоляция от мира, от жизни становится все более полной, а после гибели жены и изгнания Хайтауэра из церкви он живет в том полном одиночестве, к которому стремился.
Только после трагических событий, описанных выше, Хайтаузр начинает понимать правду о своей жизни, познает, что такое человеческая ответственность. Идея изоляции от жизни рассыпалась в прах. Она ведет к саморазрушению личности.
Остается еще один герой романа — Байрон Банч, человек, который сделал свой выбор, — в последней главе романа Байрон Банч с Линой и ее ребенком уезжает из Джефферсона — для него начинается новая жизнь.
Многие американские критики выдвигали на первый план в романе 'Свет в августе' христианскую символику, которая действительно там присутствует, — фамилия Кристмаса, его хождение по мукам, его страшный конец и то, что ему, как и Христу, было ко времени гибели тридцать три года. Однако сам Фолкнер объяснял все это гораздо проще. 'Вспомните, — говорил он студентам Виргинского университета, — что писатель в своем творчестве должен опираться на свои предпосылки. Он должен писать, исходя из того, что знает, а христианская легенда является частью предпосылок каждого христианина, особенно деревенского мальчика, деревенского мальчика с Юга. Моя жизнь, мое детство прошли в очень маленьком городке в