улице: 'Ах, вы хотите мне испортить праздник'. У русских похороны — праздник. 'Два чувства равно близки нам и в них находит сердце, пищу: Любовь к отеческим гробам, любовь к родному пепелищу'.

РЕВОЛЮЦИОННЫЕ МОЩИ

Вот и 'мощи святые' у революции есть. Теперь революции надлежит разыскать святые останки предков своих и торжественно собрать в Пантеон. Уже ищут могилы. И найдут — от могилы остается вечный след.

ПЕСНИ

Похороны под звуки марсельезы. Похороны слушать поучительнее, чем смотреть. 'Надгробный плач и пенье…'

Марсельеза звучала, как ей и следует в металлическом звоне оркестровых труб. А когда начинали петь — совсем иначе. Марсельеза в русских словах делалась расплывчатой и вялой. И не потому что не умеют петь. — Русский язык не подходит к марсельезе. В русском языке с его нестойким ударением, с его длиннотами и певучестью, трудно найти достаточное число металлических слов с одним дыханием, оборванным на ударе ноги. А во французском языке все слова такие. Марсельеза ведь не что иное, как солдатская песня. Стремительность и бурнопламенность марсельезы родились от отца — согласно топота солдатских ног и матери — французского языка, где все слова, как фокс-терьеры, с обрубленными хвостами. Первая строчка с треском обрывается словом «патри». У нас на этом месте тянут в тексте, принятом рабочими: «Наро-о-о-д». 'Патри' звучит сухо, как выстрел, веще и призывно, как удар в барабан. Русское «о-о-о» — крик, или стон боли. В русский текст марсельезу уложить невозможно. Марсельезу надо исполнять оркестром.

* * *

Петь хочется. А все наши традиционные революционные песни тесно примыкают к похоронному маршу. И раньше, когда революцию только отпевать приходилось, то очень хорошо у нас выходило. Идем за гробом и тянем торжественно: — 'Ввы жжертвою ппали вв бборьбе рроковой'. А теперь бы надо гимн громоносный.

У нас в казарме просто: сколько надо, столько и ввели в текст добавочных, хотя бы и бессмысленных слогов: 'Хорошая моя, чернявая моя, раскудря- кудря-кудря-раскудрява голова'. Композитору, который захочет написать гимн победоносной революционной армии, надо поваляться на казарменных нарах. Вечером, после «зори» убаюкать себя в колыбели 'серых дьяволов'.

Бурный вздох, пушечный удар, вопль восторга, рев пропеллера, взрыв, крик исступленного горя, московский звон дайте нам в революционном гимне. И чтобы было так же крепко и мужественно, как 'aux armes citoyens', а не по-бабьи мягко 'Оружьем на солнце сверкая'. Оружье разит, а не сверкает.

* * *

На могилу Марсова Поля пришли чуть ли не тайком (хотя и открыто) попы из церкви Воскресения на Крови и отпели погребенных. Те самые, что приставлены оплакивать 1-ое марта. Так, конечно, будет покрепче. А то — 'без церковного пенья, без ладона, без всего, чем могила крепка'. Попы пришли и отпели. Но ведь эту могилу по другому укрепляли. Гробы ставили на цементное основание и залили в бетон. Пройдут тысячелетия. Самое имя «Россия» сотрется из памяти людской. Придут на берега 'пустынных волн' незнаемые люди и, копая землю для жилища, наткнутся на каменный массив, разобьют его и что же: внутри — гроба, а в гробах — нетленные тела убиенных. Ведь герметически закупорено!

Этой могилы никто осквернить не посмеет. Казненных в 1907 — 08 годах хоронили на местах «бесчестных». Кое-где просто бросали в ямы с нечистотами на свалках. Лев Толстой за это и не пожелал себе могилы с попами. Если попы допустили такое, не кричали, не вопили — им это не простится. И на могилу Толстого по просьбе графини приходил какой то поп и служил, и кадил. Да не пахнет! Могила без креста — русская революция.

* * *

Родзянко думал сделать на царя впечатление телеграммой, что Кремль и 'могилы ваших предков' в руках народа. То-есть мистическая угроза осквернением могил. Но его предки в Петропавловской крепости. Потому он и не обеспокоился.

* * *

Надо вернуться в казарму. Доктор говорит: — «Потерпите». — Чего ждать все равно, полным человеком я никогда не буду.

12 апреля. Ехать в вагоне первого класса (положим, я еду во втором), хоть бы и без билета (у меня солдатский билет) — мое право: в скором поезде. Пусть кто угодно и что угодно кричит. Здесь теперь не теснее, чем во вшивой казарме. И удобств не менее, чем в окопной землянке. Я тоже человек с высшим образованием, но не выставляю напоказ значка. Вы заплатили? Они тоже заплатили потом и кровью. Непорядок? Так это вы к тем адресуйтесь, кто распустил на отдых миллион солдат и не подумал о том, как их доставить домой. Солдат не будет тянуться тысячу верст десять дней, когда и отпуск-то всего три недели. Дезертиры? Ну, это еще вопрос, кто тут дезертир, кто нет. Какое я имею право? Да то право, что я, худо хорошо ли, а глянул смерти в глаза. А вы 'на оборону работаете!' Что на крыше пляшут и не слезая сверху «оправляются» — это уж нехорошо. Но это оттого, что мы то с вами в теплом (даже чересчур) вагоне, а каково им там на ветру ночью. Особенно на ходу.

Вы знаете, какую нас в первую голову песню петь учили в казарме? Кадровая песня: 'Мы три года прослужили, ни о чем мы не тужили. Стал четвертый наставать — стали думать и гадать. Стали думать и гадать, как нам службицу кончать. — Отца с матерью видать, с молодой женой поспать'. Он три года со вшами чай пил, а вы его бычьей скоростью везти хотите. Да, что мы волы что ли…

* * *

Молодой человек в хаки и высоких сапогах. На рукаве — зеленая повязка с белыми буквами: 'В. К.'. Солдат почесался, встает с дивана: — 'Вы, товарищ, в военном комитете?' Неопределенно: — 'Да, я в комитете работаю'. 'Садитесь, будьте добрый. В ногах правды нет'. В. К. садится. — 'В каком комитете то, товарищ?' — 'В земском.' — 'А что же буквы?' — 'Это значит 'военный корреспондент'. — 'Та-ак!' — Недолгое молчание. — 'Ну, я устал, дай-кось я посижу. В ногах правды нет'.

Надо принять свободу со всей ее теснотой. Тесно стало многим оттого, что всем стало свободнее. Простор для инициативы, энергии, труда. Вот для чего пришла свобода. А кто думает, что ему еще какую то «свободу» или «волю» дадут, тот свою долю проморгает, ибо почин и труд не ждут. Работать. Работать. Работать.

Работа от рабства ведется. А мы только вырвались. Дайте хоть денек погулять!

* * *

Офицеры, хмурые на платформе с чемоданчиками. 'До-свидания, счастливо оставаться!' Какой то думал-думал, и как в трамвай, на ходу вскочил, повис на площадке вагона. Сверху десять рук: 'Давайте чемодан, товарищ.' И как репку выдернули, втащили офицера через окно в вагон.

Дверь — предрассудок. 'Кабы было все равно так бы лазили в окно'. Вот и лазим. Барыня едет с нами. Как нужно ей — мы ее осторожненько на руках из окна на платформу спускаем. Повизгивает, но не то, чтобы уж очень не нравилось. Лазить в окно — стало все равно. Кавалер с крыши подмигивает: 'Вы нам ее на крышу подайте.' — 'У ней дети!' — 'Коли дети, можно…'

Ветер веет веще и таинственно, как бывало. Где то подтаяло, в глубине души. Смотрю на встречу ветру и улыбаюсь прошумевшему мимо саду полустанка. В первый раз всем сердцем говорю революции. — Да.

* * *

15 апреля. Над входом в казарму все та же игрушечная каланча, а на каланче висит, как прежде, красный флаг с номером полка. Но внутри не то. Распустили колченогих и чахоточных, и на нарах куда просторнее стало. Или разбежались и здоровые? Кто ж остался? С января не было ни «черных», вновь мобилизованных, ни на фронт не посылали пополнений — а в казарме вижу много новых лиц. Должно быть произошла перетасовка. Кадровые все на местах — им война иль мир, еще по два, по три года службы. Молодежи как-будто больше стало. На нарах просторно — спишь и не чувствуешь локтем товарища. Клозеты запущены и воздух нестерпимый, нельзя закрывать окон. Днем шумно и бестолково. Занятий нет. Кормят получше, но хлеб плохой, сырой.

* * *

Лежу на том же месте головой к окну. Так же горит тусклая лампа. Только нет на своем месте дежурного, который бывало покрикивал: 'Курить в корридоре не позволю, пожалуйте в кабинет задумчивости'.

Курит, кто хочет, прямо на нарах. От табака сизо. Уж двенадцать пробил пожарный. И все еще приходят солдаты с бабами — все парами. Баба в казарме это уж не казарма.

Утром. Бабы с чайниками в затылок к кубу, а их кавалеры или мужья еще на нарах полеживают, покуривают: времена настали! На лестнице (на площадке) — корыто, и баба с упоением стирает солдатские портки.

Коротин себе уголок отгородил, где шкаф раздатчика стоит. Занавесился со своей бабой (все та же 'приблудная') пологом. — 'Не на народе ж миловаться'. — 'А как же другие?' — 'Так то законные супруги'. — 'И ты выходи за него замуж. Он возьмет'. — 'Женится-то женится. Да мне на кой сдался солдат. Мне бы теперь какого сорокалетнего да побогаче…'

ЧЕРНЫЙ ХОД

Я и не подозревал, что в прошлом году все мы ходили в казарму с черного хода. В марте открыли парадный ход прямо с площади. А я все тогда клепал на нелепого строителя. Чтобы попасть в казарму, нам приходилось сначала спускаться вниз в подвал, а потом уж вверх по узким и крутым ступеням. На площадке первого марша и есть те парадные двери, которые открыла революция. Они были забиты и заставлены с тех пор, как из казармы ушли гусары в начале войны. Так тридцать месяцев и таскались с черного крыльца. Десятки тысяч прошли эту казарму по черному крыльцу. Усталые, разбитые после занятий — и лезь зачем то лишний марш вниз, чтобы потом подняться лишний марш вверх… И тут, в мелочи — характерное презрение к солдату, к 'святой, серой скотинке' по выражению генерала Драгомирова. Мы сами виноваты, что не видели парадного крыльца? Ведь и я не подозревал. Да и не до того было. Ведь я

Вы читаете Казарма
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату