'Волна все смывает на своем пути'. 'Волна на волну набегала, волна подгоняла волну'. 'И тридцать воинов прекрасных чредой из вод выходят ясных'. Накопление живой силы в казарме через край естественно должно было привести к этой доктрине:

Море вздуется бурливо, Закипит, подымет вой, Хлынет на берег пустой. Расплеснется в скором беге И останутся на бреге В чешуе златой горя, Тридцать три богатыря.

Вот так и мы, повинуясь новой военной доктрине, 'как волны морские' идем в атаку (здесь, в снежном поле, на воображаемые укрепления противника). Идем, согласно правилам, скорым шагом. Перебежек от укрытия к укрытию, чему нас научили в 1903 году японцы, не полагается. Почти бежим редкой цепью волна за волной, волна за волной.

* * *

Наше ли дело рассуждать? Военные не любят, чтобы о их специальности рассуждали «шпаки». Увы, наша армия, да и армия английская, например, не говоря уж о немецкой, давно сплошь штатская. И все у нас в меру способностей рассуждают. Каждый прием, каждое выражение в военном катехизисе теперь не на веру принимается, а подвергается в казарме критическому рассмотрению. Критический уровень не высок? Верно! И, что еще важнее, точки зрения, независимо от критической способности, весьма разнообразны. С этим тоже надо считаться. Пренебрегать более этим критическим отношением казармы невозможно, если только серьезно думают продолжать войну. Надо принять критику и ее выдержать, а для этого надо ввести столько разума во все, что тут делается, что руки безнадежно опускаются. Где нам разума взять? Если же пренебречь критическим настроением народного ополчения, то оно прорвется в формах неожиданных и вредных.

Фурштатов (синие штаны), евангелист Щенков — рассуждают, и кадровые тоже рассуждают. Извлечь бы из рассуждения этого всю его великую силу!

* * *

Ветер-ли, снег, оттепель иль дождь, на плацу поодаль ходит или стоит нищая дурочка. В руках у ней палочка. Она эту палочку беспрестанно вертит в пальцах, оглаживает и смотрит на солдат стыдливо пьяными глазами. Мальчишки ее бесстыже дразнят. Она бранится сердитым басом и швыряет в мальчишек комки грязи и мерзлого конского помета.

* * *

— 'К Трындину баба приехала из деревни. Пять мешков привезла'. 'Чего?' — 'Без ничего!' — 'Для чего?' — 'Все для того-же'.

* * *

В 12 часов ночи крик: 'Особый взвод, вставай!' Вся рота проснулась. Из особого взвода, сердито сопя, одеваются, туго и медля, разбирают винтовки. Фурсов закурил. — 'Фурсов, брось папироску!' — 'Поди ты………..' И взводный ни слова. Ушли. Проходит час, другой — рота не спит. Вернулись, принесли запах свежего ветра. Тревога — пробная. Прошли до моста и назад. Разряжают винтовки. Смеются, ругаются. Спать не дают, серые черти!

* * *

— 'Вот прапорщик Хвостов устроился.' — 'А что?' — 'Да у своего денщика квартиру снимает.' — 'Что же, чистит ему денщик сапоги?' — 'Погляди-ка, не он ли денщику чистит.'

* * *

Ночные тактические занятия. В голом лесу. Во мне открылся лесной страх: каждого куста боюсь, везде мерещится, хотя и знаю, что ничего нет и нас сотни. Как в сказке лес. Слушаешь шорох слева, а глазами косишь направо. Слух слышит что-то, а глаза на всякий случай — вдруг — опасность — готовят отступление. А потом лицом к шороху и напрягаешь слух, чтобы определить расстояние. Уши устают — вот неожиданное открытие. Я знал, что глаза могут устать (от чтения, яркого света), но уши, если не оглушительное что, не понимал. А вот от напряжения в тишине устают… Вероятно, на фронте все ощущения обостряются. И лучше будешь видеть.

* * *

Предлагают в учебную команду. Три месяца в учебной команде, командировка в школу прапорщиков, там четыре месяца. В общем 8–9 месяцев гарантия, что не попадешь на фронт. Спрашиваю себя, что выгоднее. Не для себя, а как бы на моем месте рассуждал тот, кого смерть страшит. Не смерть, а риск смерти. И все равно: невыгодно. Если через три месяца на фронт рядовым, то больше шансов получить легкую рану и на два — три месяца в хороший лазарет. А потом опять сюда и не сразу же опять повезут на фронт. А прапорщика через восемь месяцев положат на-смерть наверняка. Прапорщик на фронте живет всего десять дней. В бою. Учебная команда и физически не менее трудна, чем окопы или даже бой. Погоны меня не прельщают.

* * *

Я почти не ощущаю казармы. Сначала была пестрота неразличения, затем многое проглянуло и опять затянуло чем то. Это не туман. Напротив, все четко, ясно, прозрачно, но ничто не задевает, не поражает. И в чувствах нет сна. Я смотрю не на казарму, а из казармы. Галки летят. Звон с белой колокольни, опушенная инеем береза в золоте теплого заката. Небо сквозь берез синее.

ГРАФ ГОРОХОВ

Всем отпуски в город. Двенадцать человек моего срока отпросились определенно в….. — 'А ты, борода?' — добродушно спрашивает меня Сметанин. — 'И я схожу.' И мысленно прибавил: 'Надо же и солдатский….. посмотреть.' Никогда в жизни ни в одном…. не был, кафе-шантаны не в счет, там все по другому. Мысль явилась, что «посмотреть» и есть разврат. А те, кто за делом идут — свято. — 'Вы идите к графу Горохову, сплюнув набежавшую слюну, советует Сметанин: — у него — всяких национальностей.'

'Граф Горохов' в низке. У ворот солдаты группами стоят, курят, пыхая огоньками папирос, и плюют. Девицы ходят вдоль фасада по улице и грудью в упор останавливают кто подошел вновь. И, с угрозой словно, обещают: — 'Идем со мной. Хорошо будет!' Дальше вся улица в фонарях. Конкуренция. Единственный товар, с которым, повидимому, невозможна спекуляция.

Граф Горохов в пышной седой гриве. Борода апостола. Золотые очки. В стеганом халате. Взвесил меня взглядом: — 'Вы бы прошли в «Аполло» дальше, там интеллигентнее.' — 'Мне не надо, я ради любопытства.' — 'Чего ж, вот все мое хозяйство.' Повел рукой. Подвал. По среди корридор. Переборки из нового теса не до верха, двери плохой работы. Беженец. Было в Вильне «прекрасное» заведение. Все пришлось бросить. Обстановка «ампир». Девушек дорогой расхватали. Просил помощи. 'Ведь на оборону работаем.' Отказали.

Я заглянул в одну из пустых каморок. — 'Изволите видеть, каютка, а не комната.' На гвозде висит какое то отребье. Голая койка. Жестяная керосиновая лампочка на стене. В изголовьи образок.

Граф Горохов вздыхает: 'Ничего не попишешь, надо как-нибудь перетерпеть трудное время… А впрочем, есть у меня, так сказать на комиссии, девчонка почище. Держу для случая. Не опоганена еще. Редкость по нынешним временам. И не дорого бы взял. Кричать не станет, ручаюсь.'

Обиделся, что я отклонил выгодное предложение, хихикнул неприязненно: 'Воображением действуете?' Мне стало стыдно перед ним. Вышел из подвала. Красные фонари. Небо темное, высыпали звезды. Небо в накожной болезни. Небо в сифилисе.

* * *

Декабрь. Сбрил бороду. Налипает при учении от усиленного дыхания много инея. Не брился никогда в жизни. Коротин размазывает мне по щекам пальцем пену и дерет тупою бритвой. И больно, и смешно и боюсь, что он полоснет по горлу. Посмотрелся в зеркало: чужая рожа. Чтобы быть бритым, надо иметь твердо очерченную нижнюю челюсть. Русские мало ели, чтобы бриться. Нас же вечно будет есть всякая бритая вошь. Усы буду закручивать.

* * *

Снег — особая русская стихия. Не то, что они белым забелелися и не безкрайность их льдистых просторов, а вот так побарахтаться по пояс в снегу. Рыхлый, сыпучий, неверный, всегда неожиданно уступчивый и вдруг непреклонный. От этих перемен такая напряженная неуверенность в каждом шагу, что сто сажен по снегу целиком — куда труднее пяти верст по дороге. Итти бродом, или плыть — легче.

* * *

Возвращались вечером с плаца. Гляжу, по правому тротуару устало поднимается в гору она, я узнал ее сразу по стану и походке. В шведской куртке, на голове повязка. Крикнул: — 'Ольга! Ольга Петровна!' Оглянулась в нашу сторону: она. Смотрит в ряды, ускорила шаг, идет вровень с нами и, видно, не догадывается, недоумевает, кто ее окликнул. — 'Твоя?' — спрашивает Коротин. — 'Да. Возьми винтовку. Я взводному скажусь.' Отдал ружье, подбегаю к ней, протягиваю руку. Откачнулась. — 'Странно, бритый.' — 'Да я, я. Поверьте. Вы как сюда попали?' — 'Пьяный прапор завез… Вы в каком?.. Я приду. Завтра.' Крепко пожала руку.

* * *

(Из отрывного календаря). Коронованных Габсбургов хоронят так. Ночью, при свете факелов монахи в рясах, подпоясанных веревками, выносят гроб к фамильному склепу. Двери склепа наглухо закрыты. Обер-гоф-маршал три раза ударяет в дверь жезлом: — 'Отворите.' — 'Кто там?' — 'Его величество, светлейший император Франц.' — 'Такого я не знаю'. — 'Император Австро-Венгрии, апостолический король Венгрии'. — 'Такого я не знаю'. Еще три удара жезлом о бронзовую дверь. 'Кто там?' — 'Грешный человек, наш брат Иосиф…' Двери склепа медленно раскрываются… В этом обряде есть что то половинчатое. 'Гнев венчанный.' Иоанн был праведнее в своих монашеских затеях. Я помню похороны Александра III. Тут ложь была доведена до конца. И похороны были царственны. В гробу лежал, хотя и истлевая, 'тяготеющий над царствами кумир.'

* * *
Вы читаете Казарма
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату