исполнять порученное им дело. Их в первое мгновение никто не заметил: капельмейстер стоял к ним спиной. Оркестр громкозвучно начал играть «Боже, царя храни».
Лимоны оказались очень кислыми, но Тришка и Олесь добросовестно грызли лимоны и торопились сократить неприятные минуты. Они глотали куски, мучительно кривясь лицом. Веня поднес лимон ко рту, но не раскусил и скривил кислую рожу, глядя прямо в лицо тромбонисту. У тромбониста свело губы, и он выдул из своей могучей трубы вместо басовой ноты нечто похожее на собачий вой.
То же самое случилось с корнетистами — они напрасно старались, грозно вытаращив на мальчишек глаза, вывести сведенными губами звонкие рулады: получилось вместо торжественных звуков гимна какое- то куриное кудахтанье. Флейты завизжали поросятами. Фагот захрюкал, словно боров. Рожок пропел петухом. Изумленный капельмейстер повернулся к оркестру и взбесился.
— Держи их, держи! — Закричал он. — Жандарм!
Головы юнг исчезли...
Вместо «№ 3» вышло нечто невероятное. Еще несколько тактов ухали октавами басы-геликоны и бухал турецкий барабан: на них лимоны не оказали никакого действия.
Музыка смешалась. Умолкли в смущении и басы-геликоны. Только барабанщик с испуганными глазами колотил по шкуре барабанной палкой и бил в тарелки, уставясь в нотную тетрадь, пока на него не прикрикнул капельмейстер.
Публика сгрудилась около павильона. Слышались возмущенные голоса и смех. Жандарм, подобрав саблю, побежал куда-то, вернулся и остановился у павильона, оторопело крутя черный ус...
Растерянные музыканты объяснили капельмейстеру, что случилось.
— Да где же они? Какие юнги? Кто их видел? — слышались из публики голоса.
— Да они тут, в кустах, наверное, спрятались! — догадался кто-то.
Жандарм приосанился, твердой походкой направился в кусты и раздвинул ветки саблей.
— Так точно! Здесь они, голубчики!
Под кустом, сжавшись в тесный комочек, сидели с испуганными, бледными лицами трое юнг. У младшего из юнг в руке был зажат нетронутый лимон.
— Вылазьте! — приказал жандарм.
Юнги вылезли из куста и отряхнулись...
Сестры Могученко гуляли в этот вечер по нижней аллее бульвара. В те годы и в столицах и в провинциальных городах можно было встретить в местах общественных гуляний вывески: «Простолюдинам вход воспрещен». В Севастополе такого запрета не существовало, но сам собой сложился обычай, что по верхней аллее, где играла музыка, гуляли господа, а по нижней — простой народ: канцелярские служители с женами, штабные писари, мастеровые доков, матросы, девушки из городских слободок. Иногда с верхней аллеи снисходили до нижней армейские и флотские офицеры; никому не запрещалось и с нижней аллеи восходить на верхнюю, хотя там и дежурили для порядка жандармы. Но, в общем, обычный порядок соблюдался — так и на корабле матросский бак и офицерский ют живут обособленной жизнью.
Сестры Могученко появлялись на бульваре не часто, но их появление замечали.
Завсегдатаи бульвара говорили:
— А! Вот и трехцветный флаг явился!
Наташа, Ольга и Маринка приходили на бульвар, повязанные платочками — белым, красным и синим, — и шествовали всегда в одном порядке: слева Наташа, справа Маринка, посредине Ольга.
На скате между аллеями стояли мичман с озорными глазами, Нефедов-второй, и какой-то гардемарин.
— Смотри, Панфилов, — сказал мичман гардемарину, — это наша достопримечательность — трехцветный флаг. Сегодня флаг с траурной каймой...
На левом фланге шеренги сестер Могученко выступала сегодня Хоня — в черном платочке. Ее не видали на бульваре с прошлого лета.
— Пойдем познакомимся, — предложил гардемарин. — Эта в черном платочке прямо красавица. Какие тонкие черты лица!
— Все четыре хороши. Это сестры. Мне больше нравится та, что в синем платочке, — задорная девчонка. Только сегодня она что-то печальна.
— Пойдем развеселим...
— Нельзя. Ты, прибыв из Кронштадта, еще не знаешь наших порядков. Видишь, за ними «в затылок» идут трое. Пожалуй, явится и четвертый... Конвой в полном составе!
— Жаль. Впрочем, у меня на музыке дело. Я кое-что задумал...
— Что еще?
— А вот увидишь или, верней, услышишь. Прощай!
За сестрами неотступно следовали в ряд: Ручкин, Стрёма и Мокроусенко, каждый за своею милой. Если говорить о Ручкине, то это вышло само собой, что он шел «в затылок» Хоне. Ему сегодня нравилась Маринка — смирная, тихая и печальная. Отчего печаль, Ручкин догадывался: Погребов не пришел. Куда он подевался? Чувствительное сердце Ручкина заходилось от жалости — ему хотелось утешить Маринку. Ручкин придумывал самые нежные и веселые слова, чтобы развеселить Маринку. Уж не рассказать ли им всем историю, что от царского лекаря Мандта прислан циркуляр: лечить все болезни рвотным орехом?! Уже Ручкин готов был перейти с левого фланга на правый, но подумал: а вдруг только начнешь рассказывать, а Погребов и явится! Нет, не надо! Хоня Ручкину нынче не нравится совсем, даже ни одного обидного слова ему не хочет сказать. Соперничать с Мокроусенко Ручкину и в голову не приходит. Ольга то и дело оглядывается через плечо и дарит шлюпочного мастера улыбкой: она только сегодня узнала, что Станюкович хотел повесить Мокроусенко за отпуск леса Тотлебену. Это льстит Ольге, она честолюбива. Мокроусенко смотрит козырем: что и говорить, герой! О Наташе нечего и думать: у нее даже уши порозовели, когда Стрёма начал «в шаг» читать стихи, еще не слышанные никем:
На берегу сидит девица,
Она платок шелками шьет.
Работа дивная, но шелку
Ей на цветок недостает.
На счастье, видит: парус вьется,
Кораблик по морю бежит.
Сердечко у красотки бьется —
На палубе моряк стоит!
«Моряк любезный, нет ли шелку
Хотя немного для меня?»
— «Ну, как не быть? Такой красотке,
Ей услужить приятно мне.
У нас есть шелк, есть белый, алый.
Какой угодно для тебя?
Но потрудись взойти по трапу
И выбрать шелку для себя».
Она взошла, надулся парус.
Ей шкипер шелку не дает,
Но про любовь в стране далекой
Ей песню чудную поет.
Под шум волны и песен звуки
Она заснула крепким сном,
Но, пробудившись, видит море,
Все море синее кругом.
«Моряк, пусти меня на берег,